Не ограничиваясь одними увещаниями друзей и знакомых приступить к новому учению, Мицкевич вместе с Товянским задумал повести пропаганду в более широких размерах. С этою целью они несколько раз приглашали польских эмигрантов в парижские церкви, где после службы Мицкевич и сам Товянский обращались к собравшимся с проповедью нового учения и приглашением признать его. Таким путем действительно удалось приобрести несколько сторонников, но вскоре нельзя уже было пользоваться им для пропаганды, так как по распоряжению Парижского архиепископа подобные проповеди в храмах были воспрещены. Пришлось на время отказаться от публичной пропаганды и ограничиться утверждением в учении тех, которые уже признали его. Этой цели служили еженедельные собрания под председательством сперва самого Товянского, а затем Мицкевича. Здесь излагалось и дополнялось учение, долженствовавшее преобразовать мир, и здесь оно, кажется, впервые приняло более определенную форму.

Согласно пониманию Товянского и его учеников, вселенная представлялась населенною множеством духов, злых и добрых, вечно борющихся между собою из-за власти над каждым отдельным человеком. Люди могут даже вступать в общение с этими духами как во сне, так и наяву при помощи видений, – но это непосредственное общение с невидимым миром может быть достигнуто только тем, кто уверовал в Товянского и живет согласно его учению. Задачей как отдельных людей, так и целых народов и всего человечества является реализация «слова Божьего», достижение христианского идеала, впервые поставленного и выполненного Христом, но не вошедшего еще в жизнь человечества. Вплоть до времени самого Товянского, по его мнению, были воспринимаемы лишь одни формы христианства, но не дух его. Реформация не только не оказала услуги истинному христианству, но еще унизила его, введя разум в религию, которая может быть постигаема одним чувством. Только с появлением Товянского, нового мессии, начинается в истории человечества вторая эпоха, посвященная действительному осуществлению христианства и проведению его в жизнь как частную, так и общественную. Но у этой эпохи был свой предвозвестник, и это был не кто иной, как Наполеон. Этот апофеоз Наполеона, перешедший в ученье Товянского из воззрения польского простонародья, как нельзя более пришелся по душе Мицкевичу, который, подобно многим полякам, относился к французскому императору с благоговейным почтением. Но Наполеон, по учению Товянского, не выполнил возложенного на него призвания и пал, так как вздумал бороться с Англией на поприще торговли, для которой французы уже слишком зрелы.

Нужно заметить, что, с точки зрения Товянского, вся современная ему цивилизация являлась порождением греха; поэтому и промышленность, и наука являлись занятиями, возможными лишь для тех народов, которые еще находятся в периоде младенчества, еще не созрели для «Божьего дела», – но не для французов, поляков и евреев, трех народов, которых он выделял из всего человечества как избранных Богом. На них, главным образом, лежит обязанность начать новую эру в истории, и к ним и обращал Товянский свою проповедь. Принявшие ее должны были стремиться к душевной экзальтации, которая давала бы им, в свою очередь, возможность влиять на других и внушать им идеи Товянского. Это душевное состояние обозначалось у последователей Товянского словом тон, причем рвение к делу и сильная экзальтация обозначались как повышение тона, а проявление равнодушия – как его понижение. Средством же к достижению экзальтированного состояния служили частью молитва и пилигримство в считавшиеся священными места, частью чтение мистических сочинений.

Такое неясное и туманное учение, полагавшее всю деятельность человека в одном чувстве и отрицавшее все приобретения разума, не ставя в то же время ясно сознанной и вполне определенной цели, не могло приобрести себе большого числа сторонников, – и действительно, за несколько первых месяцев пропаганды количество последователей Товянского едва дошло до нескольких десятков человек. Большинство из них были люди необразованные, бывшие солдаты восстания, проживавшие в Париже без дела, в ожидании какого-нибудь переворота; они приняли проповедь Товянского главным образом потому, что в устах Мицкевича она обещала им близкий конец их страданий и независимость родины; поэт же, долгое время сторонившийся всех политических партий, считался человеком осторожным. Многие из них до такой степени уверовали в возможность скорого возврата на родину, что распродали все свое имущество и переселились в гостиницы. Не мудрено, что среди этих людей и увлечение новым учением, которое уже само в себе заключало много суеверия, приняло довольно грубые формы. Некоторые из них, правда, мало интересовались мистической стороною учения, но другие уверовали и в нее – и видения, чудесные сны, таинственные пророчества, никогда, впрочем, не оправдывавшиеся, сделались обычным явлением в их среде. Сам Мицкевич, все глубже уходя в мистицизм, рассказывал о снах и видениях, посещающих его, передавал, как он видел окружающих его злых духов, и, казалось, вполне выполнял требование Товянского – отречься от земного разума и решиться на «оглупение ради Христа».

В то же время он решился воспользоваться всеми средствами, какими мог располагать, для публичной пропаганды учения. Такими средствами являлись у него кафедра в Collége de France и место председателя, которое он занимал в существовавшем тогда в Париже Польском историко-литературном обществе. И в том, и в другом месте поэт начал проповедовать идеи Товянского, причем, однако, на кафедре он был осторожнее. Лекции его изменили свой характер, – из очерка истории славянских литератур они мало-помалу обращались в чтения, посвященные исключительно вопросам общественным и религиозным, для которых литература служила только предлогом и прикрытием, но характера прямой проповеди еще не принимали. Профессор указывал на значение славянства среди европейских народов как племени, призванного развить далее идеи христианства, причем это призвание, главным образом, выпадало на долю Польши, которая в течение всей своей истории служила, по его словам, воплощением христианских начал и пала потому, что эти начала не могли быть примирены с окружавшими ее земными порядками. С этой точки зрения он рассматривал и литературу, и историю Польши, находя в них единственно истинное выражение христианства, подобно тому, как наши славянофилы находили его в истории русского народа. Мицкевич противопоставлял Россию Польше, видя в первой олицетворение холодного земного разума, стремящегося к мирским целям и достигающего их благодаря строгому расчету своих сил, тогда как во второй он усматривал только горячую веру, дающую возможность совершать великие дела с самыми ничтожными средствами, и готовность на самопожертвование во имя великих идей.

История вообще представляет собой такой богатый арсенал фактов, в котором можно набрать их в подтверждение самых неожиданных обобщений, если только не обращать внимания на факты противоположные и не обладать стремлением к беспристрастной истине. Но у Мицкевича в это время истина была уже готовая, данная ему не наукой, а вдохновением, которое ему казалось божественным, и поэтому он брал только такие факты, какие подходили под его взгляды. За этим историческим положением была у него еще и другая цель, по отношению к которой оно являлось только средством, – желание пробудить в своих слушателях доверие к безграничному энтузиазму и унизить перед ними рационализм, являвшийся самым главным врагом нового мистического учения. В лекциях этих проскальзывали и намеки на последнее, на ожидаемый умственный переворот, указывалось даже значение Наполеона как человека, подготовившего к нему мир; но в течение всего 1841/42 академического года профессор еще не решался выступить окончательно в роли проповедника. Лишь с началом следующего года лекций он, с согласия Товянского, получившего между тем от французского правительства приказание выехать из Франции и переехавшего в Бельгию, стал говорить более решительно.