Но гораздо понятнее оказалась для него, гораздо явственнее говорила его сердцу Италия современная, с ее папством и католицизмом. Религиозное чувство никогда не умирало в Мицкевиче, но во время пребывания своего в университете он временно до некоторой степени усвоил себе если не дух, то господствовавшую тогда манеру французской философии XVIII века с ее скептицизмом. Уже увлечение романтизмом поколебало это направление, и в последующие годы жизни Мицкевича оно все более становилось чуждо ему, но он не останавливался еще вполне серьезно над этим вопросом, так как действительность ставила другие задачи. В Италии католицизм предстал пред ним во всем своем великолепии, так сильно действующем на впечатлительные натуры, с торжественными обрядами и пышными процессиями, которые должны были оказать тем большее влияние на поэта, что с самого момента выезда с родины он почти не видел ничего подобного. Воспоминания детства, давнишнее, шедшее от университетских времен убеждение в необходимости нравственного воздействия на жизнь общества и признание возможности такого воздействия со стороны религии; наконец, непосредственное впечатление от зрелища величественной картины католичества в его главном местопребывании – все это соединилось вместе, чтобы закончить переворот в воззрениях поэта, и это совершилось тем легче, когда ко всем этим побудительным причинам присоединилось еще и влияние любимой женщины.
Поселившись в Риме, Мицкевич с Одынцем нашли здесь самое разнообразное по своему национальному составу общество, среди которого пользовавшийся уже известностью польский поэт вскоре занял одно из наиболее выдающихся мест. Особенно часто бывал он в двух домах: русском – у Хлюстиных, где молодая девушка Анастасия Хлюстина, известная красавица того времени, собирала вокруг себя блестящее общество артистов, художников и писателей, и польском – у графа Анквича. Дочь последнего, Генриетта, мало-помалу привлекала к себе симпатии поэта, и уже вскоре они обратились в серьезное чувство. 18-летняя девушка, обладавшая для своих лет и положения серьезным литературным и артистическим образованием, Генриетта Анквич еще до личного знакомства с Мицкевичем знала его произведения, увлекалась ими и мысленно делала личность их автора своим героем. Немудрено, что при встрече с ним, когда к прежним впечатлениям присоединилась еще и сила личного его обаяния, это увлечение с произведений перешло на самого автора. Но на пути взаимного чувства этой пары стояла немаловажная преграда, заключавшаяся в гордости графа. Анквич охотно принимал Мицкевича в своем доме, но он представлялся ему, тем не менее, человеком, не имеющим ни имени, ни положения, и не о такой партии мечтал он для своей дочери. Не изменяя своей вежливости и радушия по отношению к Мицкевичу, граф принял, однако, в высшей степени холодно первые признаки зарождавшегося в поэте чувства к его дочери. В первое время эта холодность не оттолкнула поэта, и он продолжал часто посещать дом Анквичей, проводя здесь время в разговорах с Генриеттой о поэзии, музыке и археологии. Несомненно, влияние этих бесед отчасти отразилось и на религиозном настроении его, так как Генриетта, воспитанная в духе господствующей католической церкви, была искренно предана ей.
Среди этих впечатлений, среди шумной и богатой удовольствиями светской жизни в Риме быстро прошла зима 1829/30 года и с наступлением весны, когда Анквичи уехали в Париж, Мицкевич также выехал из Рима, сперва на юг Италии, а затем в Швейцарию. Во время путешествия по последней он встретился и познакомился с молодым, только что начинающим тогда свое славное впоследствии литературное поприще поэтом, графом Сигизмундом Красинским. Впечатление, произведенное Мицкевичем на последнего, было самого благоприятного свойства. Красинский писал о нем восторженные отзывы своему отцу. Так, в одном письме он говорил: «Я научился от него хладнокровнее и беспристрастнее понимать дела этого света, избавился от многих предубеждений, предрассудков и ложных представлений. Это человек, стоящий совершенно на уровне европейской цивилизации, умеющий удивительно согласовать сухой реализм жизни с самыми возвышенными мыслями поэзии и идеальной философии, человек чистейших намерений и желаний, обладающий вместе с тем обширным умом, обнимающим все науки и искусства. Его суждения о политических и научных вопросах крайне ценны, рассудок непоколебим в делах обыденной жизни, характер тих и спокоен; видно, что он прошел школу несчастья. Он вполне убедил меня, что всякая шумиха, как в действии, так и в речах, и в писании – глупость, что истина и одна только истина может быть прекрасна и привлекательна в нашем веке, что все украшения и цветы стиля – ничто, когда нет мысли; что все заключается в этой мысли и что, желая быть теперь чем-нибудь, нужно учиться и учиться и искать истины везде, не давая обмануть себя блесткам, светящимся некоторое время, подобно светлякам в траве, а потом гаснущим навеки. Встреча с ним принесла мне много добра и, несомненно, будет иметь влияние на дальнейшую мою жизнь, влияние доброе и благородное». В этом отзыве много, конечно, юношеского преувеличения, но, тем не менее, он имеет значение, показывая, какое впечатление производил в эту пору своей жизни Мицкевич на сближавшихся с ним людей.
Во время путешествия Мицкевича по Швейцарии в Париже вспыхнула июльская революция, которую он, по словам его друзей, давно уже предсказывал. Не нужно было быть пророком, чтобы предвидеть неизбежность столкновения правительства Карла X с народом; но поэт основывал свое убеждение в этой неизбежности не на внимательном изучении политической жизни Франции, а на инстинктивном сочувствии к Наполеонидам, начало которого коренилось еще в воспоминаниях детства. Тогда как в самой Франции никто почти еще и не думал о восстановлении империи, он был убежден, что потомки Наполеона должны занять французский трон, и это убеждение не было разрушено и последовавшими событиями. Между тем революция вынудила графа Анквича с семейством уехать из Парижа. В Швейцарии Анквичи встретились с Мицкевичем и провели вместе несколько дней. Ясно сказавшееся при этом чувство поэта к Генриетте вызвало, наконец, давно назревавший взрыв со стороны графа, и на пути в Италию он объявил своей жене, покровительствовавшей дочери, что он скорее согласится видеть последнюю в гробу, чем женою Мицкевича. Для самого Адама эта вспышка оставалась пока неизвестной, но уже все обращение графа достаточно говорило о его нежелании иметь Мицкевича своим зятем, и поэт, возвратившись в Рим, стал избегать слишком коротких отношений с графским домом. Тем временем Мицкевич решил окончательно засвидетельствовать свой полный поворот к католической церкви и с этой целью исповедовался и причастился в Риме. Мистически настроенный ум поэта немало поразило то, что, когда прямо из церкви он зашел к Анквичам, ему рассказали дважды повторявшийся сон Генриетты, в котором она видела его, одетого в длинную белую одежду с белым ягненком на руках. В этом он увидел еще одно доказательство существования тайного сочувствия душ.
В то время как происходили эти события в личной жизни Мицкевича, в политической жизни его народа назревало событие, имевшее глубокое влияние на всю последующую деятельность значительной части польской интеллигенции, в том числе и самого поэта. В царстве Польском разразилось восстание, и многие поляки, проживающие за границей, поспешили под его знамена. Этого же ожидали и от Мицкевича, но он не спешил со своим решением. Он не ждал восстания и не надеялся на его успех; поэтому, несмотря на все свое сочувствие к восставшим, поэт медлил с выездом из Рима. Выехав наконец, он отправился в Париж, откуда надеялся пробраться в Польшу, но не преуспел в этом и направился в польские провинции Пруссии, куда прибыл, однако, уже слишком поздно, когда переезд границы сделался невозможным благодаря строгой ее охране, и само восстание близилось уже к своему концу. Мицкевичу пришлось быть только свидетелем отступления за прусскую границу уцелевших отрядов польского войска. Ввиду гибели национального дела он решил никогда уже более не возвращаться в Россию и разделить, по крайней мере, судьбу изгнанника с теми, с кем не участвовал в борьбе.