“В то время, – говорит Головачева, – строго смотрели, чтобы литераторам не оказывали особенных почестей.

Тургенев был в отчаянии, когда запретили его статейку, и говорил Некрасову и Панаеву, что пошлет ее в Москву.

Панаев не советовал ему этого делать, потому что и так Тургенев был на замечании вследствие того, что носил траур по Гоголю и, делая визиты своим светским знакомым, слишком либерально осуждал петербургское общество в равнодушии к такой потере, как Гоголь, и читал свою статейку, которую носил с собой всюду. Эта статейка была уже перечеркнута красными чернилами цензоров. Когда Панаев упрашивал Тургенева быть осторожным, то он на это ответил: “За Гоголя я готов сидеть в крепости”.

Вероятно, эту фразу он повторил еще где-нибудь, потому что Дубельт, встретясь на вечере в одном доме с Панаевым, со своей улыбкой сказал ему: “Одному из сотрудников вашего журнала хотелось посидеть в крепости, но его лишили этого удовольствия”.

Арест и высылка Тургенева были обставлены очень некрасиво. Тогдашний попечитель Петербургского округа Мусин-Пушкин заверил высшее начальство, что он призывал Тургенева лично и лично передал запрещение цензурного комитета печатать статью. “А я, – говорит Тургенев, – г-на Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел”.

Отсидевши три недели где следовало, Тургенев в мае, сопровождаемый жандармом, отправился в Спасское. “Все к лучшему, – говорит он. – Пребывание под арестом, а потом в деревне принесло мне несомненную пользу: оно сблизило меня с такими сторонами русского быта, которые при обыкновенном ходе вещей, вероятно, ускользнули бы от моего внимания”.

Домашний арест в Спасском не был строг, и Тургеневу скоро разрешили наведываться в Петербург по своим делам. Единственное лишение, которое он испытывал, было то, что ему не давали заграничного паспорта, так что вплоть до 1856 года он делил свое время между столицами и деревней. Работал он много, еще больше охотился и почти никогда не оставался один, даже в Спасском, куда то и дело наезжали его друзья: Д. Григорович, В. Боткин, Дружинин.

“У меня, – пишет Тургенев Полонскому в июне 1855 года, – гостили Григорович, Дружинин и Боткин. Мы время проводили очень весело, разыграли на домашнем театре глупейший фарс собственного изобретения и прочее, и прочее, и прочее. Теперь все стало у меня в доме очень тихо, и я принялся за работу. Ужасная засуха чуть не помешала всему, заставляя сидеть в темных комнатах и лишая всякой возможности работать, но теперь, к счастью, пошли дожди, а то бы все хлеба пропали”.

Если на основании последних слов читатель подумает, что Тургенев был склонен к особенной заботливости о своих хлебах и урожаях, – он сильно ошибется. Ни малейшей хозяйственной жилки в Тургеневе не было, чем он, между прочим, сильно отличается от Л.Н. Толстого. Он сам то и дело называет себя “безалабернейшим из русских помещиков”. В управление своими громадными имениями он даже не вмешивался, поручая его то своему дяде, то поэту Тютчеву, то первому попавшемуся на глаза встречному. Раз зашла об этом речь, заметим, что Тургенев был очень богат, получал никак не менее 20 тысяч в год с земли и, разумеется, всегда нуждался в деньгах, всегда сидел без гроша, перехватывая в долг то там, то здесь и раздавая сотнями направо и налево. Размашистые привычки широкого русского барства доставили Тургеневу много неприятностей в жизни и породили массу глупых, но обидных сплетен. Литературный заработок Тургенева был также очень значителен; в доходах “Современника”, очень крупных, он участвовал как пайщик; одно отдельное издание его “Записок” приносило ему 2 500 рублей чистыми в год, а право издания его сочинений покупалось у него за 20–25 тысяч рублей.

Но это между прочим. Вернемся к пребыванию в Спасском. Здесь у Тургенева была малоизвестная любовная история, о которой говорят лишь намеками. В догадки вдаваться не будем, а ограничимся лишь замечанием, что незаконная дочь Тургенева, воспитанная им аристократически, принесла ему мало радостей. Он, впрочем, и сам был к ней мало привязан, гораздо меньше, чем к дочерям m-me Виардо.

Что же за люди окружали Тургенева? Что представлял кружок, в котором он постоянно вращался? На этот вопрос постараемся ответить обстоятельнее.

У каждого десятилетия русской истории XIX века есть свой излюбленный герой. Герой тридцатых годов разочарован; он поклоняется Байрону, любит рассуждать о таинственном и страшном, “в обществе он держится сумрачно, сдержанно, с бурей в душе и пламенем в крови”. Женские сердца “пожираются” им. Он носит прозвище “фатального”. “Тип этот, – говорит Тургенев, – сохранялся долго до времен Печорина… Чего-чего не было в этом типе: и байронизм, и романтизм; воспоминания о французской революции, о декабристах – и обожание Наполеона; вера в судьбу, звезду, силу характера, поза и фраза, и тоска пустоты; тревожные волнения мелкого самолюбия – и действительная сила, отвага; благодарные стремленья и плохое воспоминание…” Придайте этому герою творческий гений, и перед вами восстанет сумрачная фигура Лермонтова.

Герой сороковых годов – идеалист и народник. Лучшее проявление этого типа – Белинский. “Герой” преклоняется перед Гегелем, признает самостоятельное значение искусства, но в то же время с восторгом читает Леру и Жорж Санд и набирается духа народолюбия.

Герой 50-х годов – эстетик и эпикуреец. Он обожает Пушкина и Гете, он проповедует “искусство для искусства”. Он – оптимист в душе.

Герой 60-х годов – прежде всего работник и, как таковой, ригорист.

Эстетики, эпикурейцы и оптимисты в душе и составляли ближайший кружок Тургенева. Самыми типичными из них следует признать В.П. Боткина и Дружинина.

Василий Петрович Боткин обладал несомненным, хотя и не первоклассным, литературным дарованием, что очевидно для каждого, взявшего на себя труд прочесть два тома его “Писем из Испании”, где все страницы, посвященные описанию художественных памятников, положительно хороши. Но как человек В. Боткин не может возбуждать особой симпатии, разве за свои отношения с Белинским, очень, впрочем, непродолжительные. Богатый и родовитый помещик, он всю жизнь провел, кочуя по заграничным курортам, и бывал в России преимущественно наездами. Горячих интересов в его жизни не было, и одна невысокая страсть владела им – страсть к гастрономии. Про его подвиги в этом отношении Фет рассказывает чудеса, впадая почему-то в восторженный тон при описании закусок и жарких, уничтожаемых Боткиным. Боткин, несмотря на значительное состояние, был скуп. В общем это умный, европейски образованный эпикуреец, равнодушный ко всему гражданскому, и тонкий ценитель художественных произведений, особенно живописи. Дружинин, прославленный критик пятидесятых годов, переводчик Шекспира и знаток английской литературы, для пропаганды которой в России он благодаря своему легкому слогу, приятному и красивому изложению сделал очень много, – еще при жизни пережил свою известность. Как и в других пятидесятниках, ничего гражданского в нем не было. Он жил культом красоты, поэзии, Шекспира и Пушкина, Шеридана и Карлейля, в котором, заметим кстати, особенно ценил юмор и образный язык.

“Дружинин, – вспоминает Головачева, – был всегда ровен, никогда не горячился в разговоре, относился ко всему довольно индифферентно, скучал, если завязывался при нем продолжительный разговор о политике и об общественных вопросах.

– Ну что это, господа, – говорил он, – охота вам рассуждать о таких сухих предметах, гораздо лучше поговорим о дамах (дамами он почему-то называл женщин).

Дружинин находил, что в журнале не следует печатать повести и рассказы с сюжетами из народной жизни.

– Подписчики у журнала – люди образованные, – говорил он, – за что же преподносить им чтение из той среды, которая для них чужда? Ну интересно ли образованному читателю знать, что Ерема ест мякину, а Матрешка воет над павшей коровой! Право, все, что пишут о русском мужике, преувеличено; какие это у него потребности могут быть к другой жизни? Он совершенно доволен и счастлив, если ему удастся в праздник опиться до опухоли брагой или до скотского состояния водкой.