Сознаюсь, – продолжает Тургенев, – что, написав эти слова, я чуть не вычеркнул их при мысли, что они могут возбудить улыбку на лицах иных из моих читателей… Но не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Белинский произнес эти слова, и если при воспоминании об этой небоязни смешного улыбка может придти на уста, то разве улыбка умиления и удивления.

Лишь добившись удовлетворившего его в то время результата, Белинский успокоился и, отложив размышления о тех капитальных вопросах, возвратился к ежедневным трудам и занятиям. Со мною он говорил особенно охотно потому, что я недавно вернулся из Берлина, где в течение двух семестров занимался гегелевской философией, и был в состоянии передать ему самые свежие, последние выводы”.

Лето 1843 года закрепило дружеские отношения, конец которым был положен лишь смертью Белинского. Несомненно, что он имел на Тургенева большое нравственное влияние, все равно как и на других членов своего кружка, на Некрасова например. Напомню, что сказал однажды последний: “Заняться своим образованием у меня не было времени, надо было думать о том, чтобы не умереть с голоду. Я попал в такой литературный кружок, в котором скорее можно было отупеть, чем развиться. Моя встреча с Белинским была для меня спасением… Что бы ему пожить подольше!.. Я бы был не тем человеком, каким теперь…” Спасать Тургенева было не от чего, но такие люди, как Белинский, укрепляют правду в сердцах всех, кто сходится с ними. Любопытно, между прочим, что к Тургеневу Белинский относился по-отечески и зачастую журил его за барские замашки, за юношескую хвастливость, подчас и за фразерство. Передам несколько эпизодов. Однажды, например, Тургенев занял денег у Некрасова и долго не отдавал, так как сам сидел без гроша. Об этом рассказали Белинскому. Он, придя к Панаевым, как нарочно встретил там Тургенева, собиравшегося идти обедать к Дюссо. Белинский знал, что обыкновенно по четвергам в этот модный ресторан сходилось много аристократической молодежи обедать, и накинулся на Тургенева: “К чему вы разыгрываете барина? Гораздо проще было бы взять деньги за свою работу, чем, сделав одолжение человеку, обращаться сейчас же к нему с займами денег. Понятно, что Некрасову неловко вам отказывать, и он сам занимает для вас деньги, платя жидовские проценты. Добро бы вам нужны были деньги на что-нибудь путное, а то пошикарить у Дюссо…” И пошел, и пошел. Тургенев очень походил на провинившегося школьника и возразил: “Да ведь не преступление я сделал; я ведь отдам Некрасову эти деньги… Просто необдуманно поступил”. – “Так вперед обдумывайте хорошенько, что делаете; я для этого и говорил вам так резко, чтобы вы позорче следили за собой”. Такие нагоняи Тургеневу приходилось получать нередко. “Разносил” его Белинский также за лень и неаккуратность.

“В 1848 году, – рассказывает Головачев в воспоминаниях, – Тургенев, вернувшись поздней осенью из деревни, шумно выражал свою радость по поводу задуманного издания “Современника”. Белинский ему заметил:

– Вы не словами высказывайте свое участие, а на деле.

– Даю вам честное слово, что я буду самым ревностным сотрудником будущего “Современника”.

– Не такое ли даете слово, какое вы мне дали, уезжая в деревню, что, возвратясь, вручите мне ваш рассказ для моего “Альманаха”? – спросил ироническим тоном Белинский.

– Он у меня написан для вас, только надо его обделать…

– Лучше уж прямо бы сознались, что он не окончен, чем вилять.

– Клянусь вам, что осталось работы не более, как на неделю.

– Знаю я вас, пойдете шляться по светским салончикам. Кажется, не мало времени сидели в деревне и то не могли окончить.

Тургенев клялся, что с завтрашнего утра засядет за работу и, пока не окончит, сам никуда не выйдет и к себе никого не примет. Белинский на это ответил:

– Все вы одного поля ягодки, на словах любите разводить бобы, а чуть коснулось дела, так не шевельнут и пальцем… да и я-то хорош гусь, кажется, не первый день вас знаю, а имел глупость рассчитывать на ваше обещание… Ну, смотрите, Тургенев, если вы не сдержите своего обещания, что все вами написанное будет исключительно печататься в “Современнике”, то так и знайте, – я вам руки не подам, не пущу на порог своего дома!

Все присутствующие улыбались на угрозы Белинского”.

Разумеется, на нагоняи, получаемые от Белинского, никто никогда не обижался, хотя порою он пробирал довольно сердито. Раз он жестоко набросился на Тургенева, когда узнал, что тот в “великосветских салончиках” уверяет “дам и кавалеров”, будто бы не берет литературного гонорара и помещает свои произведения даром. “Да как вы решились сказать такую пошлость, вы, Тургенев!.. Да разве это постыдно – брать деньги за собственный труд? Или по вашим понятиям только тунеядец может быть порядочным человеком?” – волновался Белинский, нагоняя на лицо умного русского барича краску стыда и раскаяния.

Да, великим было счастьем иметь возле себя такого чистого, детски правдивого человека, как Белинский, этого героя труда, образец искренности и благородства. И это великое счастье полностью выпало на долю Тургенева. И думается, что он нуждался в нем, что, не встреться он с Белинским, не совсем то вышло бы из него, что вышло в действительности. Среди недостатков юноши Тургенева приходится отметить один, сам по себе невинный, но такой, из которого могут произойти крупнейшие нравственные недочеты. Этот недостаток – всероссийская халатность, обломовщина, отсутствие стойкости. Честнейшим и милейшим человеком был, например, Илья Ильич, а что значило ему прямо по распущенности натворить сколько угодно бед: и крупных, и малых? Взять в долг денег и не заплатить в срок, не ответить вовремя на нужное письмо, хотя бы от этого ответа зависело очень многое, обещать что-нибудь и не исполнить обещанного, разорить себя и чужих хотя бы от излишнего добродушия– все это совсем по-русски, по-барски. И такая же черта халатности, недостаточно строгого отношения к себе была очень глубоко заложена в Тургеневе. Пригласить к себе в гости на обед, на дачу, а самому уйти и ухаживать за поповкой, забыв о гостях; обещать рассказ в “Современник” и, забрав аванс у Краевского, не представить рукописи вовремя – все это, разумеется, мелочь, пустяк, но такая мелочь, такой пустяк, от которых впоследствии сам Тургенев настойчиво предостерегал юношество. И несомненно он был прав: ведь Белинский или Добролюбов никогда не позволяли себе даже малейшего проявления распущенности, прекрасно понимая, что вещь, сама по себе невинная и даже милая и привлекательная по форме, грозит большими неудобствами в нормальной жизни.

Из разговоров Тургенева с Белинским сохранились только отрывки; на некоторых из них необходимо остановиться.

“Белинский, – пишет Тургенев, – не был поклонником принципа “искусство для искусства”; да оно и не могло быть иначе по всему складу его мыслей. Помню я, с какой комической яростью он однажды при мне напал на Пушкина за его два стиха в “Поэт и чернь”:

Печной горшок тебе дороже:
Ты пишу в нем себе варишь.

– И конечно, – твердил Белинский, сверкая глазами и бегая из угла в угол, – конечно дороже. Я не для себя одного, я для своего семейства, я для другого бедняка в нем пищу варю, и прежде чем любоваться красотой истукана – будь он распрефидиасовский Аполлон – мое право, моя обязанность накормить себя и своих, назло всяким негодующим баричам и виршеплетам!”

“Я, – продолжает Тургенев, – часто ходил к нему после обеда отводить душу. Он занимал квартиру в нижнем этаже по Фонтанке, недалеко от Аничкова моста – невеселые, довольно сырые комнаты. Не могу не повторить: тяжелые тогда стояли времена; нынешним молодым людям не приходилось испытать ничего подобного. Пусть читатель сам посудит: утром, быть может, возвратили твою корректуру, всю исполосованную, обезображенную красными чернилами, словно окровавленную; может быть, тебе даже пришлось съездить к цензору и, представив напрасные унизительные оправдания, объяснения, выслушать его безапелляционный, часто насмешливый приговор… Бросишь вокруг себя мысленный взор: взяточничество процветает, крепостное право стоит, как скала, казарма на первом плане… Ну, вот и придешь на квартиру Белинского, придет другой, третий приятель, затеется разговор и легче станет; предметы разговоров были большей частью нецензурного (в тогдашнем смысле) свойства, но собственно политических прений не происходило: бесполезность их слишком явно била в глаза каждому. Общий колорит наших бесед был философски-литературный, критически-эстетический и, пожалуй, социальный, редко исторический. Иногда выходило очень интересно, даже сильно; иногда несколько поверхностно и легковесно”.