И тут уж Роза не посмела его урезонить, она встала и ушла в комнаты.
Мне было так обидно, я не мог удержаться и спросил:
— Она это сама вам сказала?
— Ничтожество, получившее хорошее воспитание, — слово в слово были её слова.
Хартвигсену хотелось побольней меня уязвить, он тоже встал и принялся кормить голубей, хоть час был уже совсем поздний.
И я побрёл прочь, я прошёл мимо зелёного луга с коровами, далеко за мельницу, к лесу, к далёким вершинам. Гордость моя страдала, всё моё воспитание, оказывается, ровным счётом ничего не значило в глазах моей хозяйки. Я пытался себя утешить — положим, баронесса так сказала, ну и что с того, разве небо упало на землю? Ах, но как же я был несчастлив! Кроме этого моего хорошего воспитания у меня ведь ничего не было, решительно ничего. Никто не назвал бы меня привлекательным юношей при моей щуплости, и лицом я не вышел, даже напротив, всё лицо у меня было в прыщах. Оттого-то я всегда и слушался родителей, и многому научился, и порядочно преуспел в рисовании и живописи. И должен признаться, когда я выдал себя за гордого охотника, я, пожалуй, прихвастнул, я, можно сказать, приврал, ну, какой из меня охотник и странник, нет, я не Мункен Вендт, я только мечтал постранствовать с ним вместе и поучиться его великому безразличию к собственной особе.
Так я думал и шёл и шёл, пока совсем не выбился из сил. Я невольно забирался в самую гущу леса, будто спрятаться хотел, я упёрся, наконец, в заросли ивняка и решил непременно продраться сквозь них на четвереньках и потом уж спокойно перевести дух. Меня словно что тянуло туда, да, словно сам Господь меня подталкивал, будто помощи ждал от меня, недостойного.
Я ползу как бы по узенькой тропке, протоптанной зверьем, и когда тропка кончается, маленькая круглая полянка с крохотным прудком открывается моему взгляду. В изумлении я встаю и смотрю на эту полянку, и она смотрит на меня. Никогда ещё не стаивал я на такой круглой маленькой полянке. Будто дух какой-то поселился в этой воде, а сейчас вот взлетел и унёс с собой крышу. Оторопь моя проходит, и я уже нахожу приятность в мёртвой тишине этого места, свет цедится сверху, как сквозь горло кувшина, и никто-то меня здесь не увидит, разве что с неба. Как тут хорошо! — думаю я. Прудок такой крохотный, и я присаживаюсь с ним рядом на корточки, чтобы быть тоже поменьше и его не обидеть. Тут комары, я замечаю, что каждый комарик затевает свою пляску где-то поодаль, и уж потом так подстраивает, чтобы плясать вместе со всеми. А на поверхности прудка будто лежит пенка, комарики её задевают и не мокнут, бабочки и другие летуньи бегают по ней, не оставляя следов. Прилежный паучок расположился отдохнуть в своей паутине на ветке.
Я совсем забываю, что меня унизили, что задето моё самолюбие, — здесь так хорошо. Ни левой стороны, ни правой — одна окружность, и стоят ветлы, стоит трава, и всё старое, густое, и всё из века в век, давным-давно так стояло. И что за важность, если я тут сижу и зря теряю время, никакого времени — нет, и мерой всему только круглый прудок в густых зарослях ивняка.
Мне хочется растянуться и поспать, но я сдерживаюсь и отказываюсь от своего намерения: паук зашевелился, ага, он, верно, ждёт дождя. Тут я замечаю, что комаров как метлой смело с прудка и он пошёл муаром. Я озираюсь, и вдруг меня осеняет странная, неприятная догадка: кто-то побывал недавно по ту сторону прудка, несколько ветел срубили, как бы расчищая берег, пеньки совсем свежие — это было сегодня. Я перепрыгиваю прудок, и берег чуть дрожит, хоть тут твёрдая почва, я разглядываю пеньки, и странное волнение меня мучит, я вижу, что ветлы срубила непривычная левая рука. Не иначе, как тот рассказ, что я слышал недавно, обострил мою наблюдательность. Я пощупал зарубки, подобрал щепу, повертел так и сяк и убедился, что я не ошибся. Но зачем — зачем понадобилось валить ивняк? И почему эти таинственные зарубки? Я стою и смотрю на заросли ивняка и вдруг холодею: прямо передо мной стоит каменный идол, древний бог.
Ах, какой же он маленький, гадкий, руки обрублены по самые плечи, и на лице только сирые чёрточки вместо рта, носа и глаз. Начало ног тоже означено насечкой, а ног самих нет, и божка подперли камешками, чтобы не рухнул.
Уж не для того ли меня привёл сюда нынче Господь, чтобы я свалил этого истукана и утопил — думаю я и протягиваю к нему руку. Но в руке моей никакой силы, нет, напротив, она опадает как плеть. Я гляжу на свою руку — что за притча? Кожа на ней вся будто одрябла. В ужасе я перевожу взгляд со своей руки на идола — ох, стыд-то какой перед Богом — испугаться эдакого произведения! Идол будто был больше когда-то, давно, но впал в детство, в убожество, до того он весь осел на своих подпорках. Я тяну к нему другую руку, но — опять она опускается, повторяется та же история, кожа сереет и дрябнет на левой моей руке.
Я снова перепрыгиваю через прудок и снова пробираюсь сквозь заросли.
С неба падают первые крупные капли.
XII
В Сирилунн пришло письмо от родителей Розы из соседнего прихода — приглашение на свадьбу. Во второй раз собирался пастор Барфуд венчать свою дочь. Да, всё ждало этого торжества, до меня дошли слухи, что в двух соседних церквах было оглашение. Но Хартвигсен по своей крестьянской привычке таился до последнего. Ни слова не проронил о венчании. Ну, да Господь с ним.
Зарядил дождь, и путешествие решили проделать в белой лодке Мака; но маленькой Тонне, баронессиной дочке, нездоровилось, и обе девочки оставались дома. А стало быть, и я не мог принять приглашение. Баронесса очень мило предлагала отпустить меня и сама была готова посидеть дома, но это было до того ни с чем не сообразно, что и обсуждать не стоило. Марту тоже оставили с нами.
Свадьба была тихая по той причине, что невеста уже недавно венчалась, да, очень тихая была свадьба, совсем не во вкусе жениха, уж он бы задал пир на весь мир, будь его воля.
Хартвигсен мне сказал, воротясь:
— Жаль, вы не погуляли на моей свадьбе.
Я поблагодарил и ответил, что это было для меня невозможно по ряду причин. Во-первых, я лицо подчинённое, а моя хозяйка тоже получила приглашение. Во-вторых, у меня нет фрака, а моё, пусть и жалкое, воспитание мне подсказывает, что никакая другая одежда не приличествует подобному случаю.
Так я ему и ответил. Я не исключал, что Хартвигсен не станет делать секрета из моего последнего резона, — что ж, я ничего не имел против. Кстати, потом уж я узнал, что сам Хартвигсен щеголял на своей свадьбе в ботфортах с меховой опушкой, чтоб поразить купцов из рыбачьих посёлков. Когда кто-то ему указал на то, что в летний день это, пожалуй, нелепо, Хартвигсен отвечал:
— А мне плевать на то, как и в чём ходит Мак. Когда у меня ноги зябнут, я тёплые сапоги обуваю. Небось их у меня всяких разных хватает.
Вот и стала Роза второй раз замужней дамой. Ровно в полдень я отправляюсь к ней и приношу свои поздравления; она пожимает мне руку и, улыбаясь, благодарит. Она наливает вина нам в стаканы, и я присаживаюсь к столу. Роза рассказывает, что лопарь Гилберт встретился ей у самой паперти и ей стало не по себе. Так мы сидим, толкуем, и тут возвращается Хартвигсен. Держится он очень таинственно, он улыбается, пьёт вместе с нами вино.
Потом Хартвигсен вынимает из кармана свёрток за множеством печатей, он лопается от гордости и посмеивается.
— Вот, кой-чего пришло по почте, — говорит он. — С опозданием на день, ну дак...
И он вскрывает свёрток, вынимает кольцо и надевает на палец Розе.
— Это тебе кольцо, — говорит он. — Смотри снова не выбрось.
Роза даже меняется в лице.
— Нет уж! — говорит она тихо.
И она берёт его за руку и благодарит.
Кольцо чуть великовато. Она его сняла, поглядела на имя с внутренней стороны — Бенони — и снова надела.
Но Хартвигсену всё неймётся — ведь в свёртке ещё кое-что осталось.
— А тут ещё чего-то есть! — говорит он.
— Господи Боже! Да что же там могло бы быть? — дивится Роза.