Очень интересно было мне наблюдать смотрителя маяка Шёнинга, когда он, шаркая, приходил в лавку за разным мелким товаром. Он был человек весьма своенравный, зато с огромным жизненным опытом. Он много думал и путешествовал на своём веку, и как необычны были его рассказы! Правда, он был не большой охотник распространяться. Больше молчал надменно. Раз как-то подъехал к лавке крестьянин с лошадью и тележкой. У лошади по самые глаза морда была скрыта торбой, жевать она не жевала, торба была уже пуста, и лошадь просто стояла, подняв голову, стояла и смотрела. И вот тут смотритель сказал: «Она упрятана, как мусульманка!». Мне тогда удалось его разговорить, и он мне кое-что рассказал о дальних странах.
Наконец, на самом исходе лета явился в Сирилунн сэр Хью Тревильян, явился он по делу, и дело его заключалось в том, чтобы выбрать лучший коньяк в погребах у Мака и закупить себе партию. Он уложил несколько бутылок в мешок, взял носильщика и удалился. Они ушли далеко, за горы, к бесконечным морошковым болотам, и там сэр Хью залёг на несколько дней и пил не переставая, пока глаза не остекленели и в голове совсем не помутилось. Носильщик два раза ходил в Сирилунн за подспорьем, а когда Мак увидал его в третий раз, он покачал головой и сказал — «нет». Как ни просил его носильщик, как ни молил, Мак повторял своё «нет» и больше ни слова не прибавил. Сэру Хью несладко пришлось в болотах, он спал под открытым небом и не ел ничего, кроме морошки, которую носильщик собирал в свою шапку. И на четвёртый день Мак отрядил в те болота Свена-Сторожа и ещё кого-то с большим запасом доброй еды для оголодавшего англичанина.
И так же точно, как с сэром Хью, обращался Мак со своею челядью — истинный барин. Хотя в обороте крупной торговли больше денег было Хартвигсена, чем Мака, Мак пользовался большим почётом и уважением. Мне рассказывали, что кое в чём у Мака была дурная слава, но, истинный барин, он никому не позволял совать нос куда не следует. Все знали, что для девушек он гроза, просто бич, такая уж у него натура. Ходили слухи насчёт его тёплых ванн, будто бы он лежит в воде на перине, и принимает он эти свои ванны даже и по нескольку раз на неделе, когда на него найдёт стих, и прислуживает ему одна, а то и две девушки. Выходит, этот Мак — ужасный распутник. А как-то Брамапутра проболталась, что Мак вовсе и не всегда принимает такую ванну сам, а велит купаться девушкам и глаз с них не сводит. Теперь Мак взял себе в горничные маленькую Петрину, и он ждёт, пока она подрастёт до законного возраста, да, он вроде как посадил её в своём саду, чтобы она росла и наливалась. Но она, пожалуй, давно уже созрела, какой у неё бесподобный стан, какой переливчатый смех! А носик вздёрнутый, смотритель маяка сказал как-то, что носик её стоит на цыпочках.
XI
Вечер, девочки легли спать, я прогуливаюсь и думаю о том о сём. Тепло, светит солнце. На зелёном выгоне стоят и жуют все коровы Сирилунна, время от времени я слышу звяканье колокольчика, когда они дергают головой, отгоняя комаров, а то всё тихо. Вот я подхожу к одной корове и с нею беседую, и корове, разумеется, это лестно, хоть она на меня и глазом не ведёт, только тихо вздыхает, мерно жуёт и смотрит прямо перед собою. Ах, как она смотрит! Только один-единственный раз она смигнула и снова смотрит в пространство.
Я спускаюсь к пристани. Дивный вечер, и тут продолжается работа. Бондарь, Виллатс-Грузчик, кое-кто ещё тянут тали, поднимают новую вывеску. На вывеске значится: Мак и Хартвич. Я спускаюсь в лодку и гребу от берега, чтобы посмотреть, как всё это выглядит со стороны воды. Под новой вывеской подновленные буквы старой — «Продажа соли и бочонков». И уж совсем отдельно, сама по себе, на белой стене большая рука указует вниз пальцем. Ужасная безвкусица — эта отрубленная рука, и до чего же скверно она намалёвана, и как тут не к месту.
Я снова гребу к берегу и на пристани вижу Хартвигсена.
— Ну, что я вам говорил? За всем глаз да глаз, всё проверь, — говорит он. — Вот, вывеску вешают, а не косо ли, а видать ли её с почтового парохода?
— Эту руку на стене лучше бы убрать, — говорю я.
— Да? Вы считаете? Всё это Крючочника работа, он придумал эту руку, так, говорит, в городе заведено. А как вам буквы покажутся?
— Очень хорошие буквы.
— Вот-вот, а вы говорите. Имя-то я сам себе поменял, а всё чудно, как прочтёшь. Это не полное моё имя, меня в святой купели окрестили Бенони, так что если «Б» спереди приставить — оно будет в самый раз. Мне обошлось в кругленькую сумму поставить своё имя рядом с Маком. Э, да ладно, мне плевать.
Хартвигсен садится в мою лодку, и мы отплываем от берега, чтобы ему полюбоваться на вывеску. Пока лодка стоит на воде, я думаю про то, что Маку, пожалуй, не следовало бы взимать в этом случае с компаньона плату. За что тут платить? Но Хартвигсену плевать. Выходит, он так безмерно богат, что кругленькая сумма для него ничего не значит? И ведь совсем недавно ему пришлось ещё раскошелиться, может быть, на тысячи, чтоб откупиться от мужа Розы. А, да мне-то какое до всего этого дело?
Хартвигсен кричит Бондарю и Виллатсу-Грузчику:
— Завтра чтоб эту руку стереть!
— Стереть?
— Ну да, лишняя тут она.
Мы снова гребём к берегу, и Хартвигсен мне говорит:
— Сами видите: не подоспей я, не уладь дела, и рука эта так бы и красовалась на стене. Да, так что я хотел спросить? Как вам живётся в Сирилунне?
— Спасибо, не жалуюсь.
— Зря вы от меня съехали. Марта вот подросла, ей домашнего учителя надо.
Я возразил, что Марта может ведь пойти в приходскую школу, когда наступит срок. Но Хартвигсен на это покачал головой.
— Так уж выходит, — ответил он. — Дитё у нас обучилось книксен делать, да и ещё много кой-чему обучилось. Вот я и хочу учителя, значит, нанять.
Я заметил, что Марта ещё успеет пойти в городскую школу вместе с дочками баронессы, но и это предположение оказалось Хартвигсену не по душе.
— Больно надо дитё к чужим людям отсылать, — сказал он.
Мы ушли с пристани вместе, подошли к дому Хартвигсена, и он пригласил меня войти. Роза сидела на крыльце, мы сели рядом, завязался разговор, и как же мило и тихо отвечала она на мои вопросы о её здоровье. Хартвигсен напрямик предложил мне снова переехать к ним и стать учителем Марты, я отказался, и он обиделся. Весною небось я к нему к первому препожаловал, сказал он. Роза молчала.
— Ну-ну, зря вы уж так-то верите нашей прекрасной Эдварде, — сказал Хартвигсен и со значением покачал головой. — Она штучка непростая. Ладно, больше я ничего не скажу.
Но я ничего на это не отвечаю, и Хартвигсен уже не в силах сдерживаться, он говорит:
— Её муж зимой застрелился!
Роза заливается краской и опускает взгляд.
— Ну, зачем ты, Бенони! — говорит она.
— Да вот, могу вам сообщить! — продолжает Хартвигсен и лопается от гордости, что осведомлён лучше других.
Но Роза, сдаётся мне, уже раньше слышала эту новость, во всяком случае, она говорит:
— И откуда ты знаешь? Может быть, это просто сплетни. Лучше их не повторять.
Хартвигсен сказал, что знает всё от одного малого, а тот сам всё прочёл зимою в газетах, и он служит в конторе у ленсмана8. Так что сомневаться не приходится. Эдварду даже таскали в участок и допрашивали по поводу происшествия.
Как же мила, как чиста была Роза в эту минуту! О, я ведь заметил — опасная новость давным-давно уже ей известна. И даже в пору самых жестоких терзаний ревности она ею не воспользовалась. Мне хотелось пасть к её ногам, там было моё место, там было место и Хартвигсену.
До сих пор я не произносил ни слова, но когда Роза заметила, что муж Эдварды мог застрелиться в припадке безумия, я кивнул и высказался в том же духе. И тогда Хартвигсен вышел из себя и на меня обрушился:
— Ну-ну, что же, счастливый путь. Только она мне сказала, что вы — ничтожество. Имейте в виду!
8
Ленсман — государственный чиновник, представитель полицейской и податной власти в сельской местности.