Через два месяца отец, с трудом, правда, приволакивая ногу, обязательно со мной или медсестрой под ручку, начал ходить. Педантичная врач заново научила его пользоваться вилкой и ножом, и он послушно «пилил» тонкие ломтики ветчины и диетические хлебцы. Но потом улучшение прекратилось. Может, оно было невозможно с медицинской точки зрения — у любого, перенесшего инсульт, есть «потолок». Но, вернее всего, отец просто понял, что отныне не будет прежней работы в редакции «Совершенно секретно», до ночи, когда рядом молодые Тема Боровик и Дима Лиханов со скептическим прищуром умнющих глаз, и старенькая секретарь Зоя Ивановна, проведшая в сталинских лагерях четверть века и оттого злая на вид, но на самом деле очень добрая. Не будет больше Мухалатки с письменным столом, за которым, спрятавшись ото всех, можно работать по шестнадцать часов в сутки. Не будет многокилометровых прогулок с Рыжим, когда только небо, деревья и море внизу загадочно и огромно. Не будет горнолыжных спусков, Памплоны, чаепитий с Сименоном, встреч, друзей, планов, книг, одним словом, всего, что прежде было его жизнью. Он понял это и отверг, посчитав ненужной комедией, и ходьбу на помочах, и лечебную гимнастику… Отец возвращался в Москву на коляске, похудевший, — Тема внес его в самолет на руках, как перышко. В Шереметьеве ждала вся команда «Совершенно секретно», но подошедшей Багале он тихо сказал: «Я хочу в Мухалатку, один». Но даже этого врачи разрешить не могли: «Сосуды истончены донельзя, смена климата и высоты чревата новым ударом». Отец вернулся на Пахру.
Приехал Кеворков — как всегда, элегантный, веселый. Посидев с папой, вышел к нам, улыбка с лица сошла, глаза потемнели: «Уберите все ружья. Если Юлик до них доберется, то сомневаться не будет ни секунды».
Летом 1991 года на съезде исполкома МАДПР в Москве было решено, что Артем Боровик, начавший работать в «Совершенно секретно» обозревателем, а после смерти А. Плешкова ставший папиным заместителем, на время болезни заменит его на посту главного редактора. Несмотря на формулировку, всем было ясно, что шансов вернуться к активной жизни у отца нет.
Третий инсульт случился через год. После него отец целыми днями лежал, безучастно глядя перед собой. По-бычьи крепкий, взрывной, хохочущий, работающий по шестнадцать часов в сутки Семенов исчез. Остался худой белобородый старик с измученным, страдальчески-прекрасным, почти иконописным лицом. Два раза в неделю приходил здоровенный массажист и деловито, по-мясницки как-то растирал его. Мама аккуратно давала прописанные таблетки и перестилала простыни.
…Утром 19 августа 1991 года мама в ужасе заметалась: «Юличка, что это?! Сколько продлится?» Отец шепотом ответил: «Дня три» — и повернулся к стене. А когда через несколько месяцев началась полная политическая неразбериха и она пыталась разговорить его снова, он отрешенно, глядя в никуда, ответил: «Какое нам с тобой до этого дело». Вот и все… Оживал, когда сестра приводила сыновей: Максима и Филиппа, или плясала Алиса, или мы читали «Гиперболоид инженера Гарина»: сначала оживали глаза, а потом он улыбался своей прежней улыбкой и в комичных местах беззвучно смеялся. Приехал профессор Шкловский, давнишний папин знакомый. После осмотра вышел, обратился к маме: «Сигарету дайте! Вообще-то я бросил, но сейчас надо закурить». Успокоился, выпив коньяку. Уезжая, сказал: «Сосуды плохи, четвертый инсульт может произойти в любую минуту и будет последним… Радуйтесь, что он жив, пока».
Отец ушел 15 сентября 1993 года, не дожив до шестидесяти двух. Как Хем.
Произнесены речи. Отслужен молебен. Разъехались поминавшие. Пусто. Захожу в отцовскую комнату. Фотографии, сувениры, кинжалы, арбалеты.
У отца было два имени: данное при крещении — Степан, по-гречески — венец, и мирское — Юлиан, в переводе — солнечный. Значит, вместе — солнечный венец — красиво и очень точно…
За окном темень, шумит холодный осенний ветер, срывая последние листья с деревьев. Льет дождь, и оттого, что отца нет, кажется, что утро, когда, как он любил цитировать фразу Фадеева из «Разгрома», «надо будет жить и выполнять свои обязанности», не наступит никогда. Ложусь на папину медицинскую кровать — железное дно, железные загородки — тюрьма какая-то.
Медленно, неуклюже ворочаются мысли. Разобрать архив… Полное собрание сочинений… ДЭМ не успел закончить его выпуск, а отец так мечтал… Его дом в Мухалатке… ведь там каждый сантиметр кричит о нем. Большая часть фотографий и писем, два магнита по сторонам стола — защита от злой энергии, лампа — аквариум, а в нем — смешные плюшевые песики — его талисманы, и запах его табака, и трубка деда, и книги, книги… Открыть дом для визитов… Уже сейчас забредают туристы и пугливо отрывают листики дикого винограда с забора… Леля очень больна, где-то найти человека, чтоб следил… Мысли, тяжелые, как булыжники, голова горит. Тишина в доме оглушительна. Вдруг где-то совсем рядом, у окна, в изголовье, начинает петь сверчок — как в повести отца «Он убил меня под Луанг-Прабангом». «Возле окна запел сверчок. Файн долго слушал, а потом — неожиданно для самого себя — заплакал. Он включил диктофон и поднял микрофон, чтобы песня сверчка явственнее записалась на пленку. Он долго сидел с вытянутой рукой и, улыбаясь, плакал, слушая, как пел сверчок. А когда он замолчал, Файн сказал в микрофон: „У времени добрая песня“».
В своей диссертации Тавриз Аронова сравнила книги отца с книгами Гарсия Маркеса, утверждая, что у обоих обилие имен, фамилий, дат, названий городов и деревень, частые перечисления создают у читателя ощущение огромности мира, только Маркес таким путем показывает разобщенность, бессмысленность всего и вся, а отец, наоборот, убеждает во взаимосвязанности всех нас, в логичности всего происходящего, в высшей мудрости и доброте. Что ж, она права.