Но в «таблице произвола», быстро установленной жителями, итальянцы, несомненно, занимали последнее место. А террор нацистов, их издевательства над беззащитными людьми, расправы с теми, кого они считали партизанами, внушали отвращение подавляющему большинству итальянцев.
Русская крестьянка смотрела на гитлеровцев как на варваров, и она была тысячу раз права. За их начищенными сапогами, стеками, высокомерно задранными лицами она разглядела существа без подлинной культуры, неопрятные физически и душевно. Я ловил жесты этих женщин, преимущественно пожилых — молодые ушли с Красной Армией или были угнаны в Германию, а те, кто оставался, прятались от нас, — следил за их взглядами, старался понять их реплики. И в который раз убеждался: они понимают беду итальянцев, заброшенных сюда, в русские степи, произволом неразумных властителей[7].
Русская колхозница, ее твердо сжатые губы, строгий, оценивающий взгляд, ее вера и ее достоинство заставили меня полюбить вашу страну, ваш народ. Полюбить, несмотря на весь ужас моего положения.
Мы втягиваемся в длинную улицу села Арнаутово. Мы — первые, и еще находим еду. За нами идут еще пятьдесят тысяч — не знаю сколько, — и им уже ничего не достанется. Дальше и дальше... На этом пути нас всюду караулит смерть, достаточно пустяка — вывиха ноги, расстройства желудка, просто желания спать, — и человек выходит из строя навсегда. Идешь — значит, еще жив, остановился — конец. Люди ползут на четвереньках, но тысячи уже лежат вдоль обледенелых дорог, обессилевшие, обескровленные. На них никто не смотрит: это мертвецы, мы проходим мимо.
Тысячи людей, идут, вопят, клянут все на свете — безоружная масса, не желающая воевать. Напористее и нахальнее всех гитлеровцы: и те, что отстали от частей, и собранные в организованные колонны, они еще сохраняют силу, сознание превосходства. Они уже не сражаются, хотя в предыдущих боях потеряли гораздо меньше нас, но орут и распоряжаются как хозяева. Они знают, что позади колонны у них две самоходки и четыре танка, и чувствуют себя миллиардерами войны. И они ужасно негодуют, почему это мы идем вместе с ними, вместо того чтобы защищать линию огня и облегчить им отход.
Проклятые «союзники», они должны были идти по правой стороне дороги, мы — по левой. Но они, как всегда, занимаются самоуправством, запрудили всю дорогу, рычат как звери, командуют по любому поводу.
В середине нашей колонны два альпийских стрелка схватили прыткого эсэсовца, желающего во что бы то ни стало пробиться вперед, надавали ему тумаков. На хамство гитлеровцев мы теперь пробуем отвечать тем же.
В сорокаградусный мороз[8] добираемся до деревни. Нацисты занимают на ночлег все избы. Я захожу в одну из них. Несколько эсэсовцев стоят в ряд из угла в угол комнаты, широко расставив ноги. Тот, что ближе к двери, загораживает дорогу, не дает войти. Он видит мои офицерские погоны, сквернословит сквозь зубы и стоит не двигаясь. Их много. Теперь я понимаю, почему они так выстроились, эти проклятые гитлеровцы. Эти свиньи действуют организованно, они не пускают в избы итальянских солдат, выбрасывают их всех подряд, включая раненых и обмороженных, и еще ухмыляются. Свиньи, свиньи, подлые суки — ничего не скажешь: носители культуры!
Нам часто приходилось идти вдоль железной дороги, попадается много поездов, но в вагоны охрана сажает только немцев, находится место даже для их лошадей, для украденного у русских имущества, но итальянцам места нет, даже раненым, с гангренозными конечностями, безногим и безруким.
Мы отдали все, что могли. Лучшие из нас погибли,в бою, многих мы бросили на сорокаградусном морозе, чтобы спасти тех, кто еще держался на ногах. Но пока не хочу об этом думать. Сейчас нужна передышка, чтобы дать отдых измученным нервам и исстрадавшемуся телу, чтобы еще раз оглянуться назад. А потом попытаемся забыть навсегда все, все, кроме одного — ненависти к фашизму.
Ревелли говорил негромко, ровно, но меня не обманывал его тон. В нем все кипело, и все же привычка к сдержанности брала свое. Его волнение выдавали руки. Он мял сигарету, сделав две-три затяжки, бросал ее в пепельницу, брал другую и все время до синевы в пальцах сжимал зажигалку.
Я спросил:
— Вы знаете стихотворение Светлова «Итальянец»?
Нет, он не знает этого стихотворения, никогда не слышал имени поэта.
— А правда, есть такие стихи? Вы помните их? Прошу вас, прочтите!
Я стал читать, и мой спутник Норман Моцатто переводил их вослед мне, строку за строкой.
Уже первая строфа потрясла Ревелли. Он опустил голову, сжал виски руками, положив локти на край стола, — так и слушал все стихотворение.
Я не видел опущенного к столу лица Ревелли, но его плечи задрожали, и я скорее почувствовал, чем услышал что-то похожее на хрип или стон.
Моцатто перевел последнюю строку, и наступило молчание. Ревелли поднял голову, устало комкая рукой лицо, глухо спросил:
— Когда написаны эти стихи?
— Тогда же, в тысяча девятьсот сорок третьем.
— Какое благородство! — выдохнул Ревелли. — И какая правда! Мне нечего вам больше рассказать. Вы все знаете. Ваш поэт выразил все.
Я ничего не ответил. И Ревелли, помедлив, снова заговорил:
— Бедные альпийские стрелки, сколько их полегло!.. Мы бросили вас, не предав земле. А повозки этих свиней-гитлеровцев, а колонны беглецов довершили дело. Они шли по вашим простреленным, замороженным телам...
Туманная, снежная равнина без начала, без конца. Она поглотила всю мою прошлую жизнь. Где-то, на краю света, был Кунео.
7
В автобиографическом произведении Веры Пановой «Из повести моей жизни» есть любопытное наблюдение, связанное с появлением итальянцев в селе, где находилась в ту пору писательница: «Интересно, что к ним не чувствовалось в народе той ненависти, какую питали к немцам. Даже жалость была, рассказывали, что вон тот, молодой, черномазенький, всего-то ему восемнадцать лет, драпает в своих худых полуботинках аж от самого Сталинграда. На левой ноге все пальцы отрезаны начисто — обморозил, бедолага, в степи, когда замело его бураном».
Но всюду, конечно, итальянцы вызывали такое настроение. Повторяю вслед за Ревелли: итальянскому командованию не претил разбой на оккупированной советской территории. Наоборот, оно поощряло грабеж населения, не останавливалось перед репрессиями. Но очень многие итальянские военнослужащие не разделяли этой политики, страшились ее, проклинали гитлеровцев. И жители тех районов, где находились и солдаты рейха и, скажем, альпийцы из Кунео, отлично разбирались, «что к чему».
8
Ревелли, очевидно сам того по желая, преувеличивает. В декабре 1942 года, по данным метеорологической службы, температура в этих районах находилась на уровне 0 — минус 10 градусов. Самая низкая температура в отдельные дни — до 20 градусов. Морозов 30 и 40 градусов не было.