Герман остается от всего этого в стороне, молчит и размышляет. Ему необходим иной свет, и революции газовых рожков ему недостаточно. В стороне от сверкающего века он предпочел бы блестеть, подобно озеру, в глубинах его сознания не брезжит еще заря бескорыстной любви. Но он готов уже ощутить неуловимо близкое присутствие незнакомца, наделенного голосом, лицом со щеками, мокрыми от его слез, и грудью, вздрагивающей от его шуток. Это его двойник, и Гессе следит за ним взглядом охотника. Он дает ему имя Лаушер: «тот, кто слушает…» У них одни мускулы, вены, одна энергия, а при общении каждый раз возникает подлинная нежность. Это удвоение порождает удивительное восприятие каждого звука, светового блика, возгласа, движения. Все в них обоих смеется или плачет, как в те мгновения в Тюбингене, когда поэт искал себя-другого: то «его», то «себя», некую сущность, появление которой он предчувствовал уже тогда.
Анализируя себя, свое прошлое, Гессе пристально внимателен к деталям, жадно ловит запах, вкус, самую сущность, обращая сознание к деструктивным проявлениям своего детства. Вспоминая себя в три года, он вновь переживает состояние, когда его беззаботный молодой дядя высоко поднимал его над землей, ощущает радость первых дней пребывания в Базеле. Он ждет, когда нахлынут другие воспоминания, чтобы броситься в сияющий поток и грести им навстречу. Он искренне набожен по отношению к жизни, к миру, к своим несчастным родителям: «Я вижу высокую и худую фигуру отца, который идет вытянувшись, очень прямо, откинув назад голову, при свете заката, со шляпой в левой руке. Моя мать тихонько семенит, склонив голову, мелкими шажками, медленно, накинув на плечи белую шаль. Их силуэты мерцают на фоне ржи, колышущейся ровными волнами… Я не знаю картин из жизни или живописных изображений, которые казались бы мне более прекрасными с точки зрения изысканности линий и богатства красок и которые были бы мне так дороги, как эти благородные персонажи, идущие между колосьями на фоне пылающего горизонта, в молчании, в царственной прелести этого мгновения»83. Он ощущает в себе эмоции, существование которых раньше игнорировал, и идет в мир с осознанием собственного «я», своей чувствительной натуры, будто бросаясь в пылающий огонь.
В августе 1900 года Герман отправил Елене и ее мужу новую рукопись под названием «Принцесса Лилия» со следующими словами: «Пожалуйста, прочтите этот текст и выскажите свое мнение, это опыт пережитого». Было понятно, что за Германом Лаушером скрывается образ самого Гессе. Этот ребенок из Кальва, который крал фрукты и лгал и которого приговорили сначала к Маульбронну, а потом к Штеттену, этот влюбленный, который мысленно владел всеми женскими сердцами и дрожал перед реальной женщиной, стал творцом, черпающим в глубинах своего сознания странные символы.
Принцесса Лилия — призрак Лулу из Киршхайма — сопровождает Германа к тайнам его детства. Ирреальная и восхитительная субретка окажется, сама того не подозревая, причастной мифу. Чтобы услышать, как она плачет среди абсурдных смешков и фривольных фраз под взглядом четы Мюллер и товарищей из «Птисенакль», нужно лишь перечитать прозу Гессе. Флирт породил великолепную феерию. Способный отныне одновременно преследовать призраки дня и ночи, поэт обуздывает их, подчиняет своим творческим целям. Сознательное и бессознательное имеют одни корни. Лулу-Лилия излучает чувственность и жар, нежность и месть. Поэт старается сорвать маску с этой женщины-феи, но она оказывается двуликой. Он делает ставку на этот легкий силуэт, оживляя его чудодейственной алхимией своей фантазии. Вокруг женщины-цветка все человечество будет скрежетать зубами. Короли, простые крестьяне и вместе с ними жители Киршхайма, трактирщик, молодые люди из литературного кружка плачут, гримасничают, вздыхают, смеются.
Фантастическая двойственность образа волнует Елену, которая не в силах сдержать слез. Она размышляет о Лулу, Элизе, Марии, Гертруде и Евгении Кольб — обо всех реальных и вымышленных женщинах, которым поэт расточает тысячи признаний, приносит тысячи извинений, сопровождаемых томительными вздохами. Она сама для него в какой-то мере призрак: ее лицо скрыто сумерками, а душа обнажена. Она лишь зажгла звезды в душе Германа, ни разу не вкусившего ее плоти. Она так желала его: не она ли написала ему первая? Отправила ему соблазнительный портрет? Умоляла его при сиянии белоснежного пейзажа в звенящих порывах смеющегося ветра? Почему он, вопреки всему и несмотря ни на что, не устремился к ней навстречу, к той, которая рискнула, уже будучи помолвленной, назначить ему в Лейпциге свидание, на которое он не пришел? Он отвечал на ее приглашения бесполезными сожалениями и шепотками, приложив к губам тонкий палец интеллектуала, остерегаясь, быть может, предаться любовным радостям в полной мере.
Эжен Диедерих, конечно, не опубликует новое произведение Германа. Обжегшись на «Часе после полуночи», не снискавшем большого успеха, он пренебрежительно отнесется к новому созданию безумца. Елена не станет больше играть роль советчицы в угоду своему странному другу. Она останется для него чем-то красивым, элегическим и таинственным: не настоящей женщиной, а образом женщины, предназначенным если не к забвению, то к неизбежному исчезновению. Время похоронило эту тень, а их переписка долго еще неизвестно почему вилась в песках текущих лет.
Еще не успели увять подснежники, а Герман уже вдыхал новые запахи. Весной 1900 года он предчувствовал новую любовь. «Я стремлюсь с томлением к страсти, пронзительной и безумной, которая через возбуждение и неудовлетворенность превратится в фатальность». На берегах Рейна, на высокогорных пастбищах, где еще не звенят колокольчики стад, он спрашивает себя, откуда возникло это предчувствие — из глубин его инстинктов, или оно порождено амбициями его эстетизма. Придя на музыкальный вечер к Ларошам и увидев среди фраков и вечерних туалетов мадемуазель Ларош, он сказал себе: «Это она!» Из стройной девушки, подошедшей к нему, он тут же создал поэтический образ и наделил его, как это обыкновенно проделывал, если что-то его слишком волновало, — особенным именем. Ему показалось, что «Элизабет» вполне согласуется с тем чувством приятного легкого опьянения, которое им владело.
Ее действительно звали Элизабет. Сама изысканность: пепельные волосы, платье пастельного оттенка, мимолетная улыбка — она вся дышала утонченностью. «Я должен сказать, что одной линии ее профиля достаточно, чтобы объяснить ту силу притяжения, которую я к ней испытывал». Он хотел обладать этой красотой «как шедевром». Эта женщина затмила всех его призраков. Неисправимый воздыхатель чувствует, как замирает его сердце, слышит пение ангелов. Неужели это наконец она, та, которую он ждет, — не просто подруга, а жена? Она с чувством исполнила в этот вечер «Крейцерову сонату» вместе с самым известным базельским скрипачом доктором Бернулли. Когда огни погасли и приглашенные разъехались, Герман под властью еще звучавшей в нем музыки думал: «Эта душа моя говорит мне на гармоничном языке родины, а мы с Элизабет ее неприкаянные дети…»
Элизабет была четвертым ребенком пастора и мадам ЛарошСтокмейер и принадлежала к одной из самых почтенных фамилий базельской аристократии. Еще маленькой девочкой она встречала Германа, когда Иоганнес и Мария жили в Базеле на Мюллервег и проводили каникулы на Рехтенберг. Встреча с ним на одном из зимних приемов не произвела на нее особенного впечатления. С весны Герман не прерывает своих ухаживаний: «На Элизабет было новое летнее платье, бледно-бледно голубое. Она качалась на качелях, словно прекрасная птица, которая осознает свою прелесть!» Мария Ларош, старшая сестра Элизабет, нарисовала их угольным карандашом: он, замкнутый, немного даже суровый, насупившийся, в очках, и она с высоким лбом, на котором отчетливо видны безукоризненной формы брови, и зачесанными, как у танцовщицы, назад волосами. Она в самом деле хотела стать танцовщицей, мечтала создавать хореографические композиции, жить среди музыки, путешествовать.