Как возмущался, даже спустя уже триста лет, Сергей Михайлович Соловьёв этим цинизмом Сильвестра! «Страшно было состояние того общества, — писал он, — в котором лучшие люди советовали щадить интересы ближнего, вести себя по-христиански с целью приобрести выгоды материальные, как советовал знаменитый Сильвестр». Как же можно, чтобы «добрые дела служили только средством достижения корыстных целей»? Ведь это же фальшь, лицемерие, профанация святых идей, это не от сердца, это опять от лукавства и от корысти человеческой! Нет, если уж ты пастырь, то ты и сам облачись в ризы светлые, и нас одень во всё чистое, чтобы ни пятнышка не было нигде!.. Эх, Сергей Михайлович, Сергей Михайлович!.. Светлыми-то ризы больше одного дня никогда не бывают, потом на них всякое налипает, иначе и не может быть. А жить надо, и двигаться, и шевелиться тоже надо…

Да и не только Соловьёв, и другие тоже… Нет, никогда здравый смысл, трезвость, расчёт, умеренность не были популярны на Руси, все так или иначе святую идею искали и только её и призывали: всё — или ничего! Не надо нам прогресса, не надо нам процветания, не надо нам милосердия и человеческих условий жизни, если это от головы, а не от души. Мы скорее вместе с каким-нибудь новым Аввакумом и себя сожжём, и других спалим — за любую сказку, за любую надежду, если только она от святости, от юродства, если только она от мира того, а не от сего… Креститесь, православные, под ситцевым знаменем, и за единый аз — в огонь!

Когда рукопись, вернее, начальный вариант её, впервые попала на глаза отцу — он уже был тогда в отставке, — отец, пробежав первые несколько страниц, вскинул на него недоумённый взгляд. Как сейчас помнится, отец сидел тогда в кресле, а он, волнуясь и не подавая виду, что волнуется, стоял рядом с ним.

— Ты что это — всерьёз?

— Всерьёз. А что?

— Так… Будем обращаться к психиатру или обойдёмся домашними, так сказать, средствами?

— По-твоему, уже пора?

— По-моему, пора… Куда уж больше…

— Что так?

— Улыбаешься? Ну-ну… Зря ты улыбаешься, Саша… Ты-то улыбаешься, а мне не до смеха… Нет, когда же я всё-таки тебя проглядел, а? Был нормальный парень. Ну, с завихрениями, конечно, не без этого… Но, в общем-то, хороший парень, хорошая работа, дом, семья… Радовался, думал, можно спокойно теперь и умирать… Я ведь и представить себе не мог, над чем ты, оказывается, сидишь…

— Да что ты, в самом деле? Что ты причитаешь? Что не так?

— Что? Ты… Прежде всего ты… Ты не так… Как ты будешь жить дальше? Не знаю… Честное слово, Саша, не знаю… Раньше, думалось, знал… А теперь — не знаю.

— Как жил, так и буду жить. Не беспокойся, проживу. Не хуже других… А в чём дело? Ты с этой моей основной мыслью не согласен? Из-за неё ты взвился или ещё из-за чего?

— Ну, про мысль я вообще не говорю…

— По-твоему, бред?

— Нет, не бред… Хуже… Всякое я в жизни видел. И всякое слышал… Но чтобы так, в лоб, в открытую кто-нибудь говорил, что человечность, добро — это лишь инструмент, чтобы успешнее помыкать людьми…

— Да не так же, отец! Я же не это пытаюсь доказать… Я пытаюсь доказать, что добро, милосердие эффективны и выгодны сами по себе, мало того — что они на деле более эффективны, более выгодны, чем злоба и жестокость…

— Так эдак же любой мошенник станет править людьми! По твоей теории — только им и быть наверху…

— Мошенник? Ну и что ж, что мошенник, отец? Лишь бы умный был, лишь бы выгоду свою и выгоду дела соблюдал… Через выгоду других… Какая разница — мошенник или не мошенник? Важно не это, важен результат…

— С циниками, не с дураками, с циниками жить можно — так, что ли, по-твоему?

— Именно! Именно так… Не к святости надо апеллировать — к расчёту! К деловому, циничному расчёту — понимаешь? Святых людей на земле всегда немного было. Что наверху, что внизу… Непосильное это дело для людей — вериги носить…

— Значит, давай, хватай, жми, пока можешь?

— Нет, именно не давай, именно не хватай, именно не жми, пока можешь! Именно этого-то как раз и нельзя… Но нельзя не по Евангелию, не по слезам и соплям человеческим, а потому, что это прежде всего невыгодно тебе же самому, если уж тебе приходится руководить людьми…

— Выходит, побоку все идеалы? Так?

— Почему же побоку? Идеалы идеалами, кому они мешают? Но дело не в них, а дело в том, что прежде всего нужно научиться силы человеческие экономить, это только кажется, что они неисчерпаемы, что их много. И не потому экономить, что людей жалко — я не про нас с тобой говорю, я вполне допускаю, что есть и всегда будут такие, кому никого не жалко, — а потому, что дать человеку жить, не мучить его — это значит и что-то получить от него, а не дать, сгубить его на корню или даже просто не дать ему развернуться по силам — и сам с него, считай, ничего не получишь, и дело твоё никуда не пойдёт… И никакой электроники здесь не надо, здесь хватит и обыкновенных бухгалтерских счётов. Костяшка туда, костяшка сюда… Именно это надо, наконец, понять, именно этому надо сначала научиться. А научившись этому, тогда и о чистой морали можно думать, о святых, без пятнышка, идеях, благо их искать не надо, все они придуманы уже давно. И в чём, в чём, а в них-то как раз недостатка никогда не было и нет…

— Н-да… Тоже ведь конструкция, ничего не скажешь… Ну что ж… Если так… Если ты действительно так… Дай-то бог, как говорится, вашему теляти нашего волка съесть… Эх, Саша, грустно! Грустно, я тебе скажу. Так грустно, что плакать хочется… И за тебя грустно, и за себя… Думаешь, уговоришь? Никого ты не уговоришь… Никого… На, возьми… Не сердись, дальше читать не буду: не могу…

Так эти пять-шесть лет и прошли: днём студенты, семинары, лекции, вечером книги, исписанные, исчёрканные листы, покой, тишина, а иногда и наоборот — дрожь в руках, дрожь во всём теле, озноб, стремление вскочить, куда-то побежать, замахать руками, схватить кого-то за пуговицу, рассказать… Это когда удавалось вдруг набрести на какие-то ещё не затасканные слова или на новую, по крайней мере для него новую, мысль, или даже просто отыскать непривычный поворот достаточно известным уже вещам… Что ж, как бы там ни было, и вдохновение он тоже знал, и слёзы радости в глазах, и комок в горле — и в этом тоже жизнь его не обделила, не обнесла, а могла бы ведь и обнести…

За эти годы выросла, пошла в школу его старшая дочь, умер отец, катастрофически, прямо на глазах одряхлела и рассыпалась мать…

И тогда же в Охотном ряду прорыли первый подземный переход, построили в Театральном проезде вместо Лубянского пассажа «Детский мир», разломали Большую Молчановку, Малую Молчановку, Собачью площадку — чуть не весь старый Арбат, с Трубной, с Рождественского бульвара убрали трамвай… Индустрия? Да, индустрия. Прогресс, будь он неладен. Двадцатый век… Но в то же время именно тогда впервые к нему на Неглинную на окно начали прилетать синицы, которым он с тех пор аккуратно, особенно зимой, высыпал по утрам горсть пшена на дощечку, прилаженную к форточке, и люди перестали топтать и рвать цветы на бульварах и скверах и сшибать зелёные ещё яблоки с яблонь в садике перед Большим театром просто так, без нужды, из озорства, и на набережных Москвы-реки появились рыболовы с длинными удочками в руках, простаивавшие там, в отдалении один от другого, по целым дням, и, по слухам, в некоторых московских рощицах, зажатых со всех сторон новыми домами, поселились и прижились белки, и никто их не гонял, не убивал, наоборот, подкармливали кто чем мог… Что-то изменилось в людях, или, вернее, что-то начало меняться в них: он чувствовал, он знал это, только вот не мог с достаточной ясностью сказать, что… Но не только общее зло — индивидуальное зло тоже стало вроде бы не так очевидно, не так лезло в глаза: смягчились лица, смягчились, пусть и не у всех, голоса, крикливое, агрессивное уродство и злоба начали постепенно исчезать с улиц и площадей, прятаться по подворотням, забиваться подальше вглубь, на своё место — на человеческое дно, и никто уже, во всяком случае вслух, в открытую, не говорил, что бесчестье, предательство, ненависть — это и есть норма и что только им и надлежит жить… По крайней мере, так казалось тогда, в середине 60-х годов. Зря казалось? Может быть, и зря. А может быть, и не зря — всё зависит ведь от того, как и откуда отмерять…