Изменить стиль страницы

– Я себя чувствую очень хорошо. Очень.

– А в Америку отказались ехать! Нехорошо!

– Болезнь отступила, – сказал Маэстро вождю. – Отступила болезнь. Чувствую себя хорошо.

– Это хорошо. Кстати, имеет смысл вам лечиться у нас… Будет еще лучше…

– У вас, это где же? В Кремле? Я не знал, что там лечат! Надо подумать.

– Ха-ха, правильно мыслите! И думать нечего. В Кремле и будем вас лечить! Приезжайте! Если Магомет не идет, это нехорошо… Ждем! – и вождь повесил трубку.

Маэстро в ударном порядке получил квартиру в Москве и без сожаления переехал.

Сестра переезжать отказалась. Они тепло расстались.

– Твой дом будет тебя ждать в любое время, – сказала сестра, уже вполне здоровая и пополневшая. – Наш дом. Что бы ни случилось! Ты понял? Что бы ни произошло! Я всегда жду тебя. Просто я не могу без Питера.

Брат же хорошо чувствовал себя в столице – он ощущал тягу к Центру Мира, которым гляделась после Победы в то время Москва.

Квартира была хорошая, в правительственном районе. Она вполне подходила композитору для работы. Он решил со временем поставить в кабинете концертный рояль, а, может быть, и два: существовала теоретическая возможность – сыграть свои вещи, в том числе и написанные для двух фортепьяно. Опять забежим вперед и сообщим, что таки поставил он два рояля, но играли на одном из них только приходившие к нему начинающие композиторы, а сам он за вторым «комментировал» прослушанное, чтобы не пересаживаться. Часто он вообще не прерывал начинающих, а после коротко комментировал: «Очень хорошо! Очень хорошо! Продолжайте в том же духе! Это лучше, чем водку пить!»

Смущенные соискатели пятились к выходу и краснели. Композитор, затворив дверь за очередным симфонистом, добавлял: «А то сопьетесь и умрете под забором, как Мусоргский!»

Началась другая жизнь, московская и послевоенная, совсем непохожая на прежнюю, питерскую, долго дышавшую воспоминаниями о жизни петербургской и петроградской…

Еще со времен войны стали снимать довольно много фильмов, вождь любил кино, композитор неплохо зарабатывал, но при этом страшно ругался, он кино терпеть не мог. Все-таки кино как-то особенно противоречило музыке, как ее понимал Жданович. Музыку кинематограф использовал, как школьники используют цветные карандаши при раскраске контурных карт: один примитив дополняется другим, оставляя в стороне всю земную красоту.

Наглядность особенно бесила Ждановича. Все прекрасное не имело видимости. Живопись он любил только тогда, когда она передавала чувственный элемент. Образ, напоминающий не нечто, а вполне конкретную действительность, своего рода изо-новояз. Особенно поэтому любил он фотографию. Хотя сам терпеть не мог фотографироваться, ему казалось, что фотограф работает почти по тем же рецептам, что и рентгенолог.

Одно время он собирал фото того наивно-фривольного характера, который теперь заменила порнография: ему они напоминали давний образ, «Тодесшпрунг», – непорочный вход в другую жизнь. Разумеется, здесь мы упрощаем. Для простоты. У него был большой альбом с застежками, в каких хранят семейные фото, там этих «бездн», «входов» в разных вариантах было полно, но родили они в композиторе чувства, прямо противоположные тем, на которые рассчитывали фотограф и торговец: его до истерики смешила примитивность и… остроумие, чья-то издевка, которая заворожила на века сильную половину рода человечества этим капищем, входом. «При Микеланджело было иначе!» – шептал он и подмигивал кому-то.

Надо сказать, что в стране на большинстве фотографий в то время был один человек. «Тоже с усами!» – усмехался гений.

Композитор не мог не натыкаться на них повсюду, как и все остальное население. Что он думал по этому поводу?

Неизвестно. Формально он ответил жестом, который мог быть расценен, как патриотический и верноподданический, ибо посвящался очередной годовщине Революции и конкретно одному из ее бесконечных этапов. Выполнен он был в его обычной новаторской манере. Это был концерт для двух фортепьяно с оркестром. Композитор словно намекал, что «беззвучное» исполнение такой вещи будет выглядеть комично. Он надеялся, что шутка будет понята, и позволят нормальное исполнение нового опуса. А вождю этот комизм как раз и пришелся по душе. Он приказал разрешить исполнение все в том же «беззвучном» варианте. Композитор был в смятении. Сначала он притворился больным, чтобы не ехать на премьеру.

Потом передумал, поехал. Он весь измучился, слушая. Два концертных рояля честно стояли на сцене консерватории, два пианиста трудились над ними до седьмого пота… не производя ни звука! На сцене присутствовал и оркестр, составленный из героев войны и тыла. Были среди них и калечные: кто без руки, кто без ноги. Эффект, конечно, был. Но какой-то странный эффект: словно показывали со сцены фокус, или давали сеанс магии, вроде тех, что давал Вольф Мессинг.

Зал хлопал стоя. В программке были перепечатаны отрывки партитуры и пояснения к ним. То и другое приготовили музыковеды, и то и другое было уничтожено, причем сохранившиеся программки искали по ночам с обысками и посадками виновных в укрывательстве. Но у нас одна сохранилась. Вышла пластинка с тишиной и приложенным пояснением. Пластинку, вышедшую небольшим тиражом, тоже изъяли.

Композитора признали новатором самые консервативные газеты из-за «железного занавеса».

Последнее не понравилось идеологам. Они доложили вождю, что это – пропагандистская вылазка врага. Вождь покивал в задумчивости. На следующий день началась кампания по травле музыканта. Вышла статья, где между строк прочитывалось осуждение всех тех, кто поет «с чужого голоса». Наш гений все понял без слов, хотя о нем и его беззвучной музыке не говорилось ни слова. Он на всякий случай отправил жену на дачу под Питером.

Для себя Маэстро решал вопрос, как жить и работать дальше? Писать музыку, которой никто не услышит? Рассчитывать, что люди пойдут на концерты с томами партитуры под мышкой? Если разрешат? Рассчитывать только на посвященных?

Подсказка пришла неожиданно: оба издательства, выпускавшие музыкальные партитуры и вообще ноты, отказались наотрез печатать последние опусы Ждановича.

Композитор написал «наверх». Месяц ответа не было. Потом раздался ночной звонок и знакомый уже голос спросил про самочувствие, а потом и о трудностях. Композитор рассказал про то, как поступают с изданием нот издатели.

Вождь выслушал его внимательно. Потом задумчиво начал:

– Насколько мне известно, есть способы записать нотные знаки буквами?

– Разумеется. Но будут технические сложности. Знаете, миноры, мажоры, септаккорд… Потребуется мелкий шрифт под основным… Это не очень удобно для музыкантов! – возразил композитор. – Я имею в виду исполнителей!

– В нашем случае все годится! Вы пишите. Но только буквами. И все ваши сочинения мы издадим сразу после их исполнения! Все ваши миноры и мажоры, субдоминанты и… мелкий шрифт! – вождь засмеялся в этом месте, он считал себя остряком.

– А какой в этом всем смысл?

– Глубокий! Глубочайший! Простых людей нервируют ваши закорючки, называемые нотными знаками.

– Но ведь буквы будут иностранными!

– Мы найдем переводчиков! – засмеялся вождь.

И трубка была положена.

Ноты вышли в нестандартной записи. Для беззвучного исполнения. После «перевода», сделанного «специалистами» из Большого дома, это была… абракадабра.

Композитор листал фолианты в роскошной коже и горько улыбался.

Он представлял, как все страсти, отбушевавшие в его душе, что лежат теперь на страницах в виде россыпи букв, повиснут тягостной тишиной сначала над залами, потом – над планетой.

«А что? В этом что-то есть! – сказал себе наш гений. – Не будет ли такая музыка содержать звучание всех музык?

Звучания каждого сердца? Пусть, наконец, обнимутся миллионы!» – и наш гений рассмеялся.

У него как раз приехал брать интервью известный на Западе политический журналист. Он спросил его о планах.