Изменить стиль страницы

Сам он в мыслях не держал намерения возобновить тесные отношения с роковой женщиной Катериной, к тому же медиумом и оккультисткой: он был суеверен, как многие – в пределах боязни черной кошки и встреченного попа. Старался общаться с ней через посредников, общих знакомых, свою сестру, потом через жену, что обеим женщинам пришлось сильно не по вкусу, так что иной раз он просил помощи у коллег. В конце концов, нельзя было не заметить, что Владислав упорно и старательно избегает семьи, в которой принимает такое участие. Семейство художника поселилось в Москве. Но композитор не выпускал их из поля зрения.

Заподозрившая что-то жена потребовала объяснений, он не дал, сославшись на занятость. Несчастная мать больного мальчика, напротив, отвергала помощь, чем ставила Владислава в дурацкое положение уже вдвойне. «Черт! Хоть бы война началась!» – в сердцах топнул ногой композитор. Она и началась. Война.

Почему же принял он участие в судьбе больного мальчика, сына роковой женщины, от которой столько претерпел?

Виной тому два обстоятельства: у него самого, как было сказано, к тому времени родились дети – дочь, и позже – сын. Здоровые нормальные дети. Это усиливало чувство вины гения перед всеми больными детьми вообще.

Вот и еще одно обстоятельство: он считал, что мальчик-калека зачат от него.

Как такое могло придти в голову? Трудно сказать. Близости в ту роковую ночь не было. Точнее – была близость, но не приведи Бог кому-нибудь испытать такую «близость»!

Тут было ко всему одно переживание, один вывих, о котором мы упоминали, или заблуждение – можно назвать по-разному, но таких «заскоков» в душе, в голове композитора-гения было много, как их и бывает много в головах людей незаурядных: одни верят в переселение душ, как физик Капиани, например; другие верят в переселение на Луну, третьи – в Мировой Разум. Композитор Жданович не «верил», а «постигал» – вот и вся разница.

В его голове жило воспоминание о чем-то ужасном, что привело его к жизни. Родовая травма, которая отчетливей бывает у женщин, переживалась им задним числом. Пробудилось это воспоминание от грубого и жестокого поступка посторонней женщины.

Нянька которую нанимали ненадолго, однажды за детскую провинность надавала ему пощечин – он напрудил в постель, пока спал. Такого наказания няньке показалось недостаточно, она села перед растерянным малышом на горшок и сделала свои дела, приговаривая: «Так тебя учить, зассанец!? Как тебя учить? Так тебя учить? Чтоб запомнил?!» Он был потрясен. Он даже не понял, что его потрясло больше, но было чувство, что на него рухнул потолок. Мир перевернулся. Он как бы превратился в грозную страшную черную бездну, из которой он выпал, и куда предстояло вернуться.

Никакой конкретной картины в памяти гений не держал. Но образ в нем хранился. Однажды он его настиг в картинной галерее, за рубежом, куда его впервые выпустили. В галерее была выставка экспрессионистов. На одной картине на него смотрел тот образ. Название стояло по-немецки: «Todessprung». Альфред Кубин. «Смертельный прыжок». Композитор знал чуть-чуть немецкий, музыканту без него не обойтись. Идею картины Жданович отбросил, поморщившись. Подверстал свое: вот он, вход и выход. Мелом с черной тушью был создан образ женской промежности в жестких, как у ежей, волосах-иглах. И трещина. Каньон. То, что открылось ему, когда нянька села на горшок. Удар молнии. И мощный, расщепленный на струи дождь. Он был тогда в обмороке несколько мгновений.

Он умер тогда и опять родился.

Тут мерещился какой-то обходной путь. Без грязи.

И в жизни этот образ, как намек на обходной маневр, преследовал его. Мальчик-урод мог быть зачат не обычным образом.

Грязи и так хватало.

Война обернулась для Ленинграда блокадой. Всех нужных ей людей власть вывезла. Композитор тоже попал в нужный список, разумеется с семьей. Правда, без сестры, она в тот момент как раз вернулась из ссылки, но речи не могло быть о ее эвакуации. Негодование брата трудно было описать! Но ему в резкой, кстати сказать, форме дали понять, что если не хочет – может не ехать, а о сестре пусть и не заикается. Разумеется, он отправил жену с детьми в Казань к родне. Последним самолетом. Сестра уговаривала лететь, но знала, что он откажется. Она боялась остаться одна без его защиты. Она верила в его неуязвимость. Сама, к сожалению, ею наделена не была.

Наш гений остался. Голодать с сестрой и с остальными. Они постепенно переселились в одну, самую непродуваемую комнату, где окно было частично забито после бомбежек и обстрелов, частично его затыкали одеялами наши новые обитатели, когда стекла вылетали от близких попаданий. Нежность и хрупкость их отношений – вот что было, действительно, неуязвимо! Как всякая чистота. Такими они и остались. О композиторе словно забыл остальной мир.

Не усмешка ли судьбы? Или власти? В такой форме намекать на ненужность?

Есть ли тут какой промысел?

Безусловно. Гений остался со своим народом там, «где народ к несчастью был». Тот народ, который и выдержал это испытание.

Вчера великие – их теперь было двое среди музыкантов и всего двое осталось среди поэтов – на своих плечах держали полость, переполненную серой массой, – сегодня они оказались ниже народа, как и сама власть. Вот и выпало непризнанному гению быть рядом с простыми, «непризнанными» людьми, без посторонних. Наверное, иначе и быть не могло.

Музыку его знали немногие. О, это была великая музыка. Он писал ее всю войну. Из-за ноги – последствия трещины в колене, – хромота так и не прошла – его не взяли на фронт, он рыл некоторое время укрепления, но и от этой работы его освободили. Лишь на дежурствах он порой залезал на крышу, но толку от него было маловато, и его уговорили уходить пережидать налеты в убежище.

В войну была написана грандиозная Ппятая симфония. Исполнять ее было некому. (Он не знал, что за первые полтора месяца блокады была написана еще одна великая симфония, и ее автор вместе со своим детищем и двумя детьми был вывезен в безопасное место, где состоялась премьера).

Жданович заканчивал опус в нечеловеческих условиях: еда кончилась совсем, они питались противозачаточными шариками гомеопатического свойства, большая банка которых сохранилась у сестры. Нашлась эта банка совершенно неожиданно, когда сестра заболела. Он, ухаживая за ней, догадался, что она стесняется показать препарат ему и прячет банку, даже не догадываясь, что его можно принимать вовнутрь уже как пищу, а не как когда-то она принимала его во время своих далеких романов и связанных с ними опасений. Он наткнулся на сосуд случайно, когда искал что-то приспособить для ночного судна больной.

За период ухаживания за сестрой гений полностью избавился от чувственного, сладострастного привкуса тяги ко всякой женщине, а уход за сестрой, его тяжелейшие физиологические подробности принял как дар единения с Природой и Естеством. Ощутил, «услышал» его как радостный сигнал фанфар, зовущий всех живых восстать против смерти, почувствовать кровную связь всех со всеми. Бог мой! Как беззащитно и по-детски выглядела та бездна, из которой, казалось, не вынырнуть грешному, пусть даже гению!

Так сестра, которая когда-то открыла ему мир чувственности, показала ему, что этот мир может быть отброшен чистотой и непосредственностью души, оказавшейся по-настоящему близкой!.

Она к этому времени уже умирала от цинги, шарики оказались благодатным посланием небес – в них была глюкоза и витамин «С», сестра стала возвращаться с того света буквально. Почему-то смертельная опасность, самые жесткие удары рока помогали особенно нашему гению. Финал симфонии, который долго не удавалось написать, он сделал за несколько ночей, когда сестра была в кризисе. В это же время он начал разламывать рояль, решив пустить его на топливо для печки. Он писал в полной тишине, под стук метронома по радиоточке и вой снарядов и бомб.