Изменить стиль страницы

Убежал в простуду, в смерть. Только туда можно убежать от плотского.

А, быть может, выбирала природа, инстинкт продолжения рода!

Потом прошла первая волна репрессий, под которую попала сестра из-за мужа, что оставался в Швеции, и Маэстро уговорили «не высовываться». Он опять уехал на время из города. У родственников была усадьба в Сосновке, по Верхневыборгскому шоссе. Когда он вернулся, во всю гремела симфония молодого Ш., момент был упущен. Однако в Саратове и в Новом Орлеане (тогда еще такое было возможно!) состоялись премьерные исполнения Первой Ждановича, о них слышали только знатоки, прессы почти не было.

За время, пока он страдал от любовной вины (и любовного голода, надо полагать!), он написал три симфонии. Он написал еще балет, оперу, что-то для кино, что-то для театра. Однако балет и опера были сняты почти мгновенно со сцены и из репертуара. Симфонии подверглись критике и были замолчены. А про музыку в кино тогда еще никто всерьез не говорил, ее и не писали почти. Он писал и для кино, и для театра – тогда принято было в театре использовать «живую» музыку, это и кормило его.

Он пробовал написать оперу на стихи Маяковского. Совершенно неожиданно поэт застрелился, а композитор тоже «неожиданно» для многих, слег с чем-то вроде нервной горячки. Однако вслух никто не говорил о связи этой болезни со смертью Маяковского.

Время становилось горячим и нервным. Почему-то больше всех горячились люди искусства, а нервничали люди власти.

Тем более удивились близкие и далекие, когда выяснилось, что композитор работает над балетом.

Когда он заканчивал его, от тифа умер отец. А гений поправился окончательно, и поражал окружающих работоспособностью и азартом. Его видели на митинге, он чуть не вошел в какой-то Совет депутатом, настолько его речь понравилась матросам и студентам-рабфаковцам. Конфуз случился, когда обнаружилось, что он прочел с трибуны передовицу московской газеты. Что называется, на голубом глазу. Он объяснял сам, что читал от чистого сердца, что там «все было верно». И «сам бы он лучше не сказал». Недоразумение замяли. Сестру выпустили. Но предписали оставаться в ссылке.

Странная Вторая симфония содержала тексты, что было новаторством, никем нарочито не замеченным.

Он задумывался над причиной неуспеха. И решил, что слишком закрыт для слушателей.

«В стране к власти пришел народ. Женщина с открытой грудью по имени Революция потребовала пригласить участниками творческого процесса всех\ Я не вместил всех! Этот период должен быть преодолен».

Еще мелькали мысли, что его нынешнее состояние – безбрачие – суть возмездие молодости. Он ощущал одиночество парения как затянувшийся выбор избранницы – выбрать и потом разделить общую участь – долг, семья, дети и творчество станет широким). Вместит участь не только одиночек, но и всех.

Он решился сделать предложение руки и сердца женщине. Такая уже маячила на горизонте. Не такая яркая, как Катерина, но редкого обаяния, наделенная чувственной притягательностью для сильных мужчин. Они и вились вокруг.

Мать его держала открытый дом, тут бывали все выдающие люди Северной Столицы. Маэстро старательно бежал людей, но совсем ведь не убежишь. На их фоне композитор казался мальчишкой. Сам он так не считал. Хотя практические результаты были пока скромные.

Он втайне радовался этому: если уж кто клюнет на него в таком положении, то только влюбленная и надежная подруга!

Был ли он сам влюблен? Очень трудно сказать. На музыке это не отразилось, скажем сразу. Она стала еще трагичнее с одной стороны, еще более зловещая ирония прорывалась иной раз – с другой. И мерещился некий сатанинский хохот, танец на гробах сквозь слезы – с третьей стороны, если она, эта третья сторона существует. Это было прощание с трагедией молодости.

Трагедией сексуального одиночества.

Уже было сказано, что наш герой в высоком чувстве обладания Красотой сразу же усматривал, провидел тягостный момент ее потери. Ранее предположили мы, что это и являлось для композитора внутренней, скрытой целью обладания – ведь в потере сокрыто расставание с низменным, плотским, что неизбежно связано с физическим обладанием – а о целомудрии Ждановича тоже было сказано немало, – но и нельзя забывать, что он всегда стремился упростить проблему внешне, переложить ее на нормальный здоровый язык, освобождая место музыке, которая одна занимается возвышенным и скрытым – забывать об этом тоже было бы ошибкой! Он хотел простой любви, простых отношений, простой семьи и простых человеческих детей. (Он отбрасывал до поры тот призрак догадки о возможности «непорочного» зачатия, ибо оно выглядело пока противоестественно, что для него было табу). Кто назовет это мещанством, ошибется – более далекого от мещанского быта человека трудно было отыскать. Тяга к чистоте и простоте формы в его понимании требовала элементарной чистоты и в любви, и в ее воплощении.

Знал ли он, что такое любовь?

То-то и оно, что не знал. У него были два момента сближения с драгоценной материей любви. Один – там, на лестнице. Тогда, минуя любовь, чуть не прозвучал ее финал.

Другой момент растянулся – любовь все никак не могла начаться. В детстве – потому что это была сестра, родная кровь без пола и возраста. И позже, когда он сжал в обътиях женщину, которая была все той же сестрой, то есть близкой до недоступности!

Если любовь в этом мире была невозможна, оставался долг. Он состоял в том же, в чем и у всех людей. Ему было по душе все, что было нормально, «как у людей». И в эту минуту он-то и встретил «единственную». Сестра, незадолго перед тем вернувшаяся из ссылки, была за него рада. Ее, кстати, заставили отречься от шведского мужа.

Они и тогда жили одним домом. Долгие дни могли проводить вместе, не говоря друг другу ни слова. Они настолько были одним, единым, целым, что начать говорить могла одна, а другой – продолжить, не задумываясь. Они слушали приемник «Телефункен» с проигрывателем, последние известия и пластинки с собакой, сидяшей перед микрофоном. Гений затыкал уши, когда звучал Скрябин: «Очень от него пачулями пахнет!» Пачулями душилась сестра, Маэстро немножко смеялся и над ней.

Сестра рассказывала ему историю своего развода, то, как она слегка обманула бывшего супруга и теперь была совладелицей солидной недвижимости. Он смеялся, напоминая, что смощенничать их подучил все тот же Робер Музиль в своем знаменитом романе.

Иногда они позволяли себе возвращаться к тем «романным» минутам, и сидели часами в саду на снятой в Павловске даче, не двигаясь, обмениваясь репликами, понятными только им двоим: это были цитаты из тех совместно проведенных вечеров, когда белые ночи и пятна лиц составляют наряд Арлекина на темных аллеях чувства и сада… Когда понимание настолько полно, что хочется непонимания, чужой страшной маски из тьмы, страсти и падения. Петроград всегда был полон чудовищ…

Он не выдерживал, срывался с садового кресла, кидался к ней, она с усилием убегала, но что-то мешало им ощущать легкость, как в первые дни. «Ты все равно будешь мне самой близкой!» – эти слова не утешали. Впереди их ждала долгая жизнь, в которой ничего не повторяется. «Когда же ты женишься, наконец! Надоел!» – топала она ногой. Он уходил в дом, к рабочему столу. Суженую он встретил в городе, когда ездил по делу к своим друзьям-киношникам. Делал для них музыку к фильму.

Он узнал избранницу сразу. Для него она была «меченая»: наклон головы, улыбка, голос. Голос! Родной до боли. Целуя руку ей, он едва не расплакался. И очень удивился этому сам.

В этот день на дачу он приехал поздно, сразу пошел к себе, лег. Сестра пришла ночью, легла рядом.

– Ну, вот ты и уходишь…

– Не выдумывай!

– Какой у нее зад?

– Не разобрал.

– Плохо. С этого надо было начинать, – в ее голосе послышались слезы. – Поцелуй меня на прощанье. Я буду вам обоим верной. Обещаю! «Люби ее, какя тебя!» «Не в склад, не в лад, поцелуй мартышкин зад!»