Изменить стиль страницы

Я не о физологии, хотя она тут играла роль и зарастание какое-то происходило, иначе чем объяснить вечную кровь после ласк, если перерыв между ними затягивался? Правда, маленькая деталь – кровоточила моя «открывалка» этого рода консервов с непорочностью. Казалось, побудь мы подольше друг без друга, и я вообще не войду в этот храм без риска переломить копье и умыться кровью, как палладии после поединка.

Повторяю: речь идет не о физиологии – просто и душа Вали и ее цветок периодически превращались (или имели тягу превратиться!) снова в бутон! Невозможно было нанести ей то самое заветное увечье, которое делает девушку женщиной, а безгрешного ребенка – грешницей. Что и отражалось на моем атакующем единороге.

Светлые, серые, чуть навыкате глаза Вали с крупными белками смотрели на вас с такой искренней открытостью, таким наивом и неискушенностью, что становилось неловко за любую «нечистую» мысль, любое поползновение с грязноватым оттенком.

А взяться таковым было куда как просто: сбитая из упругой молодой плоти, налитая яблочной крепостью, она напоминала куклу Мальвину, сделанную из первозданной материи, из той глины, которой оперировал Создатель Евы. Высокая и с высокой грудью, которая не нуждалась в ВН – упаковке, она играла при ходьбе такими же ягодицами, из которых росла пальма позвоночника, переходя в ложбинку между лопаток, а потом – ложбинку пушистой шеи. Светлые, почти пепельные волосы с таким младенческим неистовством венчали пальму, что на расстоянии чувствовался запах молока и птичьего пера – какая уж тут искушенность!

Улыбалась Валентина так, что прежде губ и щек начинали улыбаться глаза – зажигаясь огнем, так фары сближающихся автомобилей предупреждают об опасности не разъехаться.

Белые, не знаюшие дантистов зубы, яркие розовые губы – все принимало участие в игре, которая и называлась ее улыбкой. Причем улыбалась она часто и и без всяких особенных поводов, как и следует улыбаться детям: просто от полноты роста, жизни, ожидания чудес и вечного праздника.

Не верилось, что эта улыбка, эта плоть, эта воинствующая невинность когда-нибудь износится.

Она и не успела износиться, умерла Валя рано, оставив мужу маленькую, похожую на себя дочку

Как легки твои лукавые дороги!
Так ли дни твои по-прежнему легки?
О какие чертовы пороги
Ты свои ломаешь каблуки?

И то, что в песнях называется припевом: Валя, Валя, Валя, Валентина…

В черной юбке, в кружевных чулках… Как же я посмел тебя покинуть, когда ты была в моих руках?

Вот как она меня чуть не убила.

Я довольно беспорядочно жил в те годы, пил больше нормы, почти не спал, писал пьесу, в которой, помимо других персонажей, действовала моя тогда еше недавно умершая мать. Она и в пьесе и в жизни завещала мне все свое имущество, усугубляя и без того назойливый и из-матываюший комплекс вины. По пьесе она сокрушается, глядя на мои беспутства, по жизни она очень хотела, чтобы я женился на Вале. В пьесе герой, мое альтер эго, как-то уклонялся от любых обязательств, считая, что в скособоченном мире даже идеалы слегка покоробило, а уж строить семью и рожать детей – такого кощунства этот тип, герой пьесы, и вообразить себе не мог. Там хоронили молодых ребят, прибывших грузом двести из Афгана, курили план, играли на гитарах что-то из «Роллингов» и «Дип папл», дрались, любили на «свободный манер», в общем, романтика очередных Холденов Колфилдов или даже героев Керуака и Осборна с Силлитоу.

Романтика романтикой, однако крышу от легких наркотиков и тяжелого пьянства сносило хорошо. Я перестал спать, в ушах не смолкали группы с моей стереоустановки в триста ватт на две колонки, а с улицы я уже слышал призывные крики, звавшие не церемониться и шагать в гости к серебряным деревьям, что «как всадники, съехались в нашем саду», прямо с моего балкона на последнем, пятом этаже моей хрущевской, очень прочной на вид пятиэтажки.

На мое счастье или беду балкон стал потихоньку рассыпаться, и люди из жилищной конторы пришли и забили выход на него. Мне как-то стало легче, словно дело было в этом треклятом балконе.

Каждый вечер я ждал в гости Валентину, готовил что-нибудь изысканное, вроде кислых щей, и решал проблему: выпить или сделать перерыв, дать организму своеобразную встряску, как говаривал мой знакомый художник-карикатурист. У меня как-то прижилось несколько человек, с некоторыми из которых я еше даже не успел познакомиться, но уже ввел их в пьесу, которую без конца переписывал. На курсы я почти не ходил, только разве что выпить в долг в буфете или посмотреть какую-нибудь совсем уже запредельно стремную картину вроде «Пугала» или «Бумажной луны». В башке у меня было мутновато, но края я еще видел.

Валя смотрела на меня с тем чисто детским обожанием, с которым смотрит на новую игрушку пятилетний пацан, который не успокоится, пока не завладеет ей, чтобы потом капитально сломать. Иногда мы уходили домой вместе. Из моих комнат я оставил себе так называемую «темную», или кладовку. Там нам никто не мешал.

В тот вечер дом мой пустовал – публика смоталась на какое-то крупное отрубное панк-мероприятие в Таллине. На плите у меня были кислые щи, в холодильнике – бутылка, на журнальном столе благодарные постояльцы оставили серьезную Ключевскую сопку из травы.

Валентина пришла с румянцем в обе щеки и облаком октябрьского морозца. Она первым делом свернула газету с травой в комок и выбросила все в ведро. Потом она открыла холодильник и обнаруженную водку спрятала под раковину в кухне, место, куда я и сам простодушно прятал ее от самого себя. Потом она принялась убираться. Так, как это она умела. Энергии после целого рабочего дня у нее оставалось на удивление много. С треском она распечатала балкон, даже не заметив, что его заколачивали умельцы из ЖЭКа. Я проморгал этот момент или как-то не обратил на него внимания, не отследил ситуацию.

– Как ты можешь существовать без воздуха?

Она выбила мой лысый текинский ковер – наследство от отца, и шотландский плед – оставленный матерью. Для процедуры избиения она с ременной древней выбивалкой выходила на балкон, я в это время был в кухне, спасал траву и перепрятывал пузырь. Балкон ее выдержал, но вряд ли укрепился после тряски.

Когда я вошел в комнату, она уже смирно сидела перед телевизором, оцепенев, как все, кто привык смотреть эту штуку регулярно. Такая она мне нравилась – во-первых, передышка в ее бурных атаках, которые кончались всегда в кровати, а иной раз и на полу; во-вторых, уж очень она непосредственно воспринимала всю ту ерунду, которую делают дебилы для дебилов на ТВ. Мне с трудом удавалось сдержать слезы умиления: «О, санта симплиситас!» Что-то сродни чувствам Сеймура Гласса из рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка», в конце которого он стреляется из армейского пистолета.

– Пойдем щи хлебать! – позвал я.

– Ага… Ой, что ж ты, дура, варежку-то раскрыла – он у ней и был! Ой, не могу! – она оторвалась от «дуры» и мгновенно забыла про коварство и любовь в интерпретации Рен-ТВ или ТВЦ. – Только ни капли! Ты обещал!

– Да ладно, ладно! – выпить мне было необходимо, но я смолчал. Приложусь, когда она потеряет бдительность.

В рассеянной озабоченности я потянулся на балкон с сигаретой. Меня тянула все та же сила, что щебетала и звала прошлой ночью.

Деревья стояли, как под водой на дне водоема, испарения котельной пополам с изморосью клубились и скрадывали высоту. Чего-чего, а щей совсем не хотелось. Или не хотелось «щастья» и любви на выбитых покрытиях тахты и пола.

– Ой, – доносилось из кухни, – вкусно-то как! – звякала ложка, чувство, противоположное аппетиту, подступило к горлу.

«Ну, что ты? Из-за щей вот так подвергнуть сомнению святое чувство любви?!»

Я сделал шаг. Закурил.

– Можно, я съем чеснок? Только и ты тоже… Ладно? – щебет со стороны кухни.