«Так все же она, не она?… Или не было этой майской ночи на чистую пятницу, а есть только морок одинокого человека?»

«Морок мороком, но когда ты увидел, что она села в кабину и машина уходит, ты выскочил на крыльцо и попросил, чтобы тебя обождали. Почему?»

«Почему-почему? Потому, что я сказал себе, что тоже в город поеду. Все равно ведь машина остановилась у самого дома, а еще и этот задрыга вломился во двор…»

«Допустим. Но что это тебя сорвало в город, вот так, сразу?»

«В больницу поехал. Проведать жену».

«Долбонос ты задумчивый, толстогубая размазня! А раньше ты ни о чем не догадывался?»

«Надо же было ей передать…»

«Что передать-то? Яблочки? Что ее суженый дом у тебя отнимает?»

Игнат пожимает плечами.

«Стало быть, ты побежал к Анне жаловаться на Петра Николаевича?»

«Выходит, что так…», – беспомощно разводит руками Игнат.

«Во-первых, она все знала раньше тебя. Чего ж поехал?»

«Не знаю…»

«Знаешь. Но давай по порядку. Итак, ты выходишь во двор, окликаешь шофера просто так, без цели, без смысла?»

«Как-то так…»

«Зачем же ты перед этим одежду Анны убрал из сеней?»

«Так мне все опостылело, оф… Души не стало во мне…»

«И если бы ты не вышел, не завопил, если бы опять остался один в этом проклятом доме… что бы ты сделал?»

«На том же самом крюке… где ее платье висело…»

«Хорошо. И тут ты бреешься, умываешься, переобуваешься, надеваешь новую куртку… и даже яблочек прихватил. Для кого ты их взял?»

«Для Анны, конечно».

«Точно? Ты уверен, что для нее?»

«Для кого же еще? Я же их довез и честно ей отдал».

«А ну… сунь руку в карман»…

Игнат достает яблоко.

«Какой же ты слабак и мерзавец! Ты бы и его не довез, улыбнись тебе разок случайная женщина на дороге. Ты и теперь для нее его держишь».

«А вот выкуси!.. Я его сейчас на твоих глазах съем!»

«Это мы еще поглядим».

«Ну так гляди!» – схоронившись от ветра за столб, Игнат жадно хрупает яблоком.

И тут случилось несчастье, он умер. Огрызок яблока попал ему в дыхательное горло. Он почернел, пытался откашляться, хоть чуточку схватить воздуху в грудь и – не мог. Он сполз по столбу на землю; дыхание его пресеклось.

После смерти он вспомнил то, чего при жизни никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминал да и позволить себе вспомнить не мог бы, потому что все это было с ним в другой жизни.

Долго еще доносилось молчанье, пока уходил он.
Лишь вечные звезды отважно сияли над лесом,
Краснел кизил в предрассветной дремоте,
И первые птицы трогали крыльями воздух.
Она поднялась навстречу ему так плавно,
Словно огромная птица влетала в дом из тумана.
Она поднялась навстречу ему так нежно,
Что он подумал о ней, как о смерти, и остановился.
Они лежали обнявшись, оба нагие,
И слушали, как сердца их тихо смеялись.
Он гладил ей волосы, солнце вставало над лесом.
«Пора, мой любимый!» Он молча кивнул головою
И словно с разочарованьем в нее погрузился.
Она поплыла под ним, как долина, как поле под плугом,
И длилась, и длилась, и длилась. Потом протяженность исчезла.
«Пора, мой любимый…» Земля задрожала. Колени
Ослабли. И это был миг отчужденья. И все продолжалось,
Лишь ритм изменился. Он вышел, как сабля из ножен,
Свободный, как слабость, и губы его запеклись от скрытого зноя.

Ему было лет тринадцать-четырнадцать, когда они снова встретились. Всем классом убирали виноград в соседнем колхозе. Кончался срок; приехали новенькие, и она среди них. На винограднике, в сумерках, накануне его отъезда из лагеря, она взяла его за руку и отвела в лесополосу. И вот то, что там было и что в той своей жизни он помнил: ее глаза, почерневшие от предчувствия ужаса, его трясущиеся руки на ее ледяных, узких, покрывшихся гусиной кожей плечиках, твердые соски, царапавшие ему грудь, – боль и радость познания. Не было поцелуев, потому что этого они еще не умели, не было азарта борьбы, сюда это ни в какую не шло, не было смущения, потому что стыда тоже не было и оба еще были чисты, не было обещаний и клятв, потому что впереди их целая жизнь ожидала, не было упоения, потому что тело, которого тоже не было, все же мешало, и раскаяния потом не было, потому что им очень понравилось, и они, отдышавшись, все повторили сначала. Исколотые шипами акаций, изъязвленные мошкарой, они лежали на муравьиной куче, и она говорила: «Семь лет тебя жду. А ты бы завтра уехал, если бы я не подошла первая. Теперь я твоя, и запомни, предатель, если ты снова спрячешься и забудешь меня, я за постылого выйду, а ты будешь всю жизнь каяться…» И он, отвернувшись, горько заплакал, потому что знал, что предаст, потому что больше всего на свете боялся навеки связать себя с нею и знал, что связан с нею навеки еще с того ракитова куста на Вороньем Яру. И она поняла его и, пальцем проведя по его замурзанной, в потеках, щеке, вынула из кармана кофточки припасенное яблоко. И он откусил от яблока плача, и поперхнулся, и умер. И она пожалела – отдышала его.

…Скрип-скрип, скрип-скрип.
Слышен скрип каруцы.
Каруца? Откуда здесь каруца?

Игнат напрягает глаза и видит, как что-то черное медленно надвигается на него из долины: скрип-скрип… Да, похоже, что каруца. Но почему она так велика? Чем нагружена с верхом? Минут через пять ее колеса поскрипели перед лицом Игната, и он, задрав голову, сообразил, она камышом завалена. И не каруца это, а огромнейший воз камыша. Он медленно плывет мимо; стебли шуршат, острые листья и мягкие камышовые головки скребут по асфальту, кони часто, низко кланяются дороге, с натугой волоча в гору. Где же возница? Как это где? Должно быть, наверху, на возу. Игнат встает с земли и смотрит наверх. Нет его на возу. Должно быть, на той стороне помогает коням, ведет под уздцы… И только когда каруца немного отошла от Игната, он замечает смутную тень, ползущую следом за ней. «Ишь, какой мастер, – дивится Игнат, – коням дал волю, а сам от ветра хоронится, чтобы не сдуло. Удобно устроился, еще и покуривает… – улыбается он красному тлеющему огоньку за каруцей. – Попросить, что ли, сорок, затянуться дымком – оно бы и теплей стало…»

Вдруг снизу, от города, стреляют в небо по тучам два ярких столба света. Это фары машины, еще далекой. Вот они, чуть опустившись, пронзают дорогу от подошвы холма до самой его вершины. В свете прожекторов посреди шоссе нелепо застыла долгая тень Игната: он уже было побежал за возом – как знать, может, возница из его села и довезет до дому? И пусть бы хоть до утра ползти пришлось… А тут машина. Свет ее то кажется совсем близким, то вроде отдаляется – верно, водитель, поубавил огни у закрытого переезда. Игнат прислушивается… нет, поезда как будто не слышно… И снова загораются яркие фары, теперь уже точно машина его догоняет.

– Стой! Остановись, мэй!

Водитель видит его издали и, несмотря на то, что уже разогнал на подъеме своего «жигуленка», притормаживает: узнал знакомого.

– Мэй, Игнат, мэй! Что ты делаешь ночью один на дороге?

– Домой еду.

– Ну так давай садись! Как раз место свободное…

Игнат всматривается: машина пуста. Открывает дверцу: все заднее сиденье аккуратно завалено коробками с тушенкой. Штук двадцать банок лежит и на переднем сиденье рядом с водителем.

– Сдвигай и садись. В тесноте – не в обиде.

Это Василе Лефтер, бригадир из карьера. Опять у своей буфетчицы погостил, равнодушно отмечает Игнат.