– Ох, совсем забыл! – хлопает он себя по лбу. – Я же яблочек вам принес!

– Ну, давай твои яблоки, – говорит Анна и, придерживая полу халата, взбирается на подоконник. Открывает форточку. – Бросай! – высовывает руку наружу, потом с усилием протискивает голову и другую руку. – Бросай, что стоишь?

Игнат бросает. Сомкнув ладони, она ловко ловит румяное пышное яблоко и передает его девочке. Машенька тут же захрумкала. Игнат бросает второе, но теперь Анна промахивается, и яблоко с чваком разбивается об асфальт.

Игнат достает третье, но Анна жестом останавливает его.

– Это тебе.

Ноги Анны, обутые в больничные шлепанцы, совсем близко, на уровне его глаз. Он смотрит. Она чувствует его взгляд и зажимает халат коленями. Глядит на него сверху вниз, строго, трезво впервые в жизни. Какой же он сгорбленный, маленький, этот ее медведь-великан! А тогда, на жоке, рядом с Петрей, казалось, когда она бежала к нему сквозь толпу, нет никого на свете стройнее и краше ее Игната…

– Когда же домой? – спрашивает Игнат, не поднимая глаз.

– Не знаю.

– К Новому году будешь?

– Не знаю… Родители приходили. Домой меня забирают.

– Понятно, – говорит Игнат помолчав. – Может, оно и к лучшему. Сегодня был инженер. Говорит, сносить будут всю махалу.

– Кто-кто?

– Ну, инженер-инженер… сама знаешь кто.

– Откуда такие красивые? – спрашивает она, глядя на разбитое яблоко на асфальте.

– Из нашего сада.

– Из нашего? – удивленно повторяет Анна. – С какого дерева? Что-то я не помню таких…

– С нашего берега, там, в левом углу…

– А-а… – говорит Анна, кивая головой, и ударяется затылком о форточку. – Ты пореже ходи ко мне. Устаешь, верно… да и незачем, милый.

Игнат видит через окно, как мимо дверного проема проходит лохматый приземистый сторож, его всегда вызывают из будки, когда надо отпереть мертвецкую, – за ним поверху, на уровне плеч, долго плывут носилки, покрытые белой простыней; с другого конца носилки держат на плечах шесть санитарок.

– Отмучилась, бедная! – подает со своей койки голос женщина с перевязанной грудью.

– Тетенька Мария! – истошно кричит Машенька, топая ногами. – А-а-а!..

Анна успевает ее схватить, поворачивает к себе и крепко прижимает к груди.

– Ты не должна на это смотреть, ты не должна это слышать, ты не должна, не должна…

4

Игнат у пролома. Он уже пару раз пролазил здесь, сокращая дорогу. В ушах звенит истошный вопль Машеньки. Нет, кто-то его окликнул по имени. Оглянуться раззе? Незачем. Некому его звать. И правда, что некому…

Все тот же крик:

– А-а-а!

С гребня кирпичной ограды Игнат еще раз всматривается в окно Анны. В чернеющем провале померещилась ему белая машущая ручка. Померещилось – это ветки колючим ветром качает.

Тяжело, обдирая колени, Игнат сползает на ту сторону стены, на пустырь. Отряхнувшись, как мокрый пес, бредет не разбирая пути вдоль бесконечной ограды. Где-то справа или слева должны быть ворота; от ворот надо плясать. Что это там за толпа впереди? Поворачивает назад. Прет напролом бурыми бурьянами по горлам битых бутылок, по консервным скрюченным банкам. Еще не стемнело. Люди кругом. Спешить некуда.

Пустырь кончился. Огородами, задами дворов, меж скособоченных сараюшек, крепких амбаров, погребов, складов, дранковых нужников, сторонясь гремящих цепями собак, он все-таки выходит на улицу. Сворачивает за угол, за второй, третий… И перед ним, словно его одного ожидая, – настежь распахнутые врата облетевшего райсада. Неведомые деревья темнеют вдоль теряющихся в перспективе аллей. Где-то там, за голым строем стволов, за багровеющими лапами елок, угадывается рассеянное свечение города. Игнат минует ворота, и сумеречная тишь замыкает его в себе. Он замедляет шаг. Аллея, кажется, уже слева. Под ногами – мягкий чахлый газон. Колючки кустов цепляются за одежду. Лбом втемяшился в шершавый ствол дерева Ощупью обошел. Дальше куда? Вываливается на другую аллею, усыпанную ржавыми хрусткими листьями – их сорвал ледяной ветер минувшей ночи.

– Аккуратнее, молодой человек, не сомните меня…

Игнат видит перед собой, чуть поодаль, беловолосого человека с палкой в руке, в котором готов с ужасом признать своего брата Иона, семь лет назад, еще юношей, разбившегося вместо него на Вороньем Яру, совершенно неуместного здесь, среди пустынного рая, с головой, задранной к небу, в черном пальто с посеченными полами, в ботинках с калошами…

– Еще не поздно. И солнце должно греть, да не греет. С которой же оно стороны?

Откуда быть солнцу, думает Игнат. Тучи с утра.

– Закатилось, судя по времени, – отвечает он.

– А завтрашняя заря озарит нежную голубую порошу…

Игнат стоит в нерешительности: надо ли что-то еще говорить или можно бежать? А тот, мягко положив руку ему на плечо, горячо зашептал в рифму:

Порадуйся со мной листве за грязной рамой,
Улыбке в темноте и звездочке сквозной.
Я сделаю сейчас, чтоб музыка играла.
Порадуйся со мной…

И опять – в самом конце нашей истории об Игнате и Анне или опять же почти в самом ее начале – в днестровской излучине сигналит кому-то трижды долго и один раз коротко сирена невидимого суденышка, сходящего по реке, того самого, что пробежало часа три назад мимо Игнатова дома, а теперь, словно за нами вдогонку, спешит мимо райцентра в родной затон отдохнуть до весны.

Аллея ведет наискось, обходя киоск «Пиво – воды», – теперь он закрыт на зиму, засов заперт на пудовый замок, обернутый вощеной бумагой и обмотанный бечевкой, окна заставлены изнутри тяжелыми железными ящиками, – и возвращается, свершая невидимый круг, к отправной своей точке – киоску под исполинским тополем, невесть когда и кем – едва ли не самим великим Стефаном Великим – посаженным здесь задолго до основания парка; зеленовато-серебристая кора тополя изрезана бесчисленными знаками, именами с плюсами и минусами, сердцами, пронзенными стрелами… иные из шрамов уже затянуло оплывшее время.

Вокруг мертвая тишина. Игнат движется напрямик, послушный ее зову. За киоском, привалившись к древнему древу, на ворохе багряной листвы, сметенной в этот тихий закуток все тем же свирепым полуночником, лежит больничная парочка: он – в полосатой арестантской пижаме, она – в домашнем красном халатике. Девушка лежит, запрокинув голову и обхватив шею парня тонкими руками. Склонясь над ней, он тянется к ее губам, а она, зажмурив глаза, озорно дует ему в лицо и смеется. Игнат резко сворачивает и валит зарослями, ломая кусты. Перед глазами его стоит белое, с трепещущей голубой прожилкой колено девушки над откинувшейся полой халата, а в ушах – ее чуть хрипловатый, ломкий хохот пацанки. «И не холодно им, – думает Игнат, – и ничего им не страшно. Они сами себе и светлое солнышко, и соловьи».

Яркая зелень открывшейся перед ним поляны ударяет его по глазам. Он трет веки костяшками пальцев и идет дальше, туда, где видятся ему сквозь зыбкую завесу слез мать и дитя на изумрудной лужайке. Склонившись над малышом и придерживая его на весу за ручки, юная женщина учит младенца ходить. Сейчас он сделает первый шаг в своей жизни: уже приподнял ножку, но не донес до земли – вот-вот упадет. Мальчуган повернул лицо к маме, смеется, но занесенная ножка тянет его вперед, он рвется из рук… у него свое самолюбие! Игната вовсе не удивляет ядовитая зелень поляны – и среди зимы, случается, разгребешь сугроб, а оттуда полыхнет свежим и чистым маем; и не удивляет его нагота женщины и ребенка – ведь они только что вышли на берег и идут к месту, где сброшено платье; но до глубины души потрясает его мгновенное пронзительное прозрение, что это его женщина, зыбкая, как дымок над крышей в безветрии, ведет к нему по траве его, Игнатова, мальчугана. Он жадно разглядывает это впервые ему представшее въяве зрелое нежное тело, ноги с удлиненными икрами, бедра и грудь, длинные деликатные руки и пухлое ядреное тельце ребенка. Конечно, Игнат понимает, что перед ним дешевая парковая скульптура – замшелый потрескавшийся цемент местами раскрошен, обнажив ржавую арматуру; зияющая трещина разрывает тело матери от плеча и до лона, да и локоть отбит. Все так… но в душе его развязалась буря – она только ждала малейшего толчка извне, чтобы грянуть и перевернуть вверх тормашками мир, – его сомнительное равновесие Игнат изо всех сил старался не расплескать. Он знает, боится, что если сейчас подойдет к этой изувеченной статуе, ощутит кончиками пальцев ее мертвенный холод и промозглую ноябрьскую слизь, то не вынесет своего сиротства – разревется, начнет клясть все на свете. Но и отвести взгляд от этой каменной бабы он тоже не в силах. И чтобы хоть как-то самого себя ободрить и обмануть, Игнат говорит: «Видишь, Анна, вот такой я тебя представлял в своих снах». – «Ладно, брось… Уже смеркается, торопись. Не поспеешь домой, заночуешь в дороге. Что ты засмотрелся на эту бесстыжую? Она ведь голая вся!» – «Еще капельку посмотрю и пойду. Честное слово, пойду…»