Изменить стиль страницы

Автомобиль охраны

Разжалованный из сотрудников КГБ за пьянство электрик обнаружил как-то на складе старого инвентаря этой организации в Бутово странный автомобиль. Это был ЗИС-110 с мгновенно выезжающей наверх башней. В ней мог помещаться стрелок и стоял авиационный пулемет, имеющий большой сектор обстрела. Это оказалась машина охраны Сталина.

Глоток свободы

После войны Сталин впервые за многие годы побывал в Грузии. Он лечился от ревматизма в Цхалтубо, отдыхал в Боржоми и в 1949 году был под Гагрой на озере Рица. С 1 5 до 1 7 часов он обычно отдыхал. Все окрестности перекрывали войска и спецчасти.

Однако однажды после отдыха вождь не вышел. Не вышел и в 18 часов. Забеспокоились и обнаружили, что его нет — исчез. Начался розыск. А он в это время прогуливался по набережной, потом сидел на скамеечке один в кителе и фуражке, никем не узнанный. Рядом играли дети. Беглец подошел к киоску, денег не было. Тогда он сказал, что он Сталин и попросил в долг конфет, чтобы угостить детей. Продавец остолбенел, потом вынес конфеты и с криком: "Сталин! Сталин!" — начал разбрасывать их детям. Собралась толпа, окружила Сталина.

Охрана обнаружила подопечного, и он оказался в двойном кольце — телохранителей и любопытных.

Легенда об этом событии осталась. Может быть, ради нее все и делалось, а может быть, и на великого заключенного находит приступ тоски по свободе, и тогда он оставляет и государственные дела, и кровавые интриги, убегает от охраны и раздает детям конфеты.

О роли личности в истории

Античник, профессор Лурье, которого в 30-х годах, во время борьбы с меньшевиствующим механицизмом назвали механицистом, в конце 40-х был научным руководителем Якова Любарского, ныне известного византолога. Находясь в доверительно дружеских отношениях с учителем, ученик спросил:

— Как вы относитесь к Сталину?

Лурье ответил:

— Я как «механицист» отрицаю роль личности в истории, а особенно этой.

Доносы бывают разные

Философ и искусствовед Михаил Александрович Лифшиц рассказывал о междоусобных схватках среди интеллигенции в 30-40-х годах. Политические ярлыки были метательными снарядами этой борьбы, а доносы, или как тогда выражались, "своевременные сигналы" — ее орудиями. Участвовал ли я в этом? — спрашивал Лифшиц и отвечал: — Все участвовали, и я тоже. Иначе нельзя было ни писать, ни печататься, ни существовать в литературе. Ну, например, Нусинов выступает в прессе и обвиняет меня в том, что я искажаю марксизм, отрицаю роль мировоззрения в творчестве или не признаю сталинское учение о культуре. В его своевременном сигнале дан набор проступков, тянущий на 58 статью. Если я промолчу, вполне возможно, что меня посадят. Чтобы избежать этого, я публикую статью, в которой доказываю, что Нусинов не признает диктатуру пролетариата или отрицает лозунг: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Я даю шанс сесть в тюрьму и моему оппоненту. Я такой же доносчик, как и Нусинов, а то, что сажают его, а не меня — это уж или лотерея, или убедительность аргументов и искусство полемики.

Впрочем, сажали и вне зависимости от убедительности доводов в споре.

Сегодня эти признания могут показаться циничными, но в неэвклидовом моральном пространстве искусно сформированного противочеловечного общества действовали моральные нормы человека, находящегося под пыткой.

Существовали устные и печатные доносы, публичные и тайные.

Один из типов доноса — донос оборонительный, иногда даже и превентивный: человек знает, что кто-то поднял над ним дамоклов меч доноса, и бежит с доносом на доносчика. Это доносы самосохранения. Еще один тип доносов: идейные. Воспитанный с детства в сталинском духе человек, услышавший что-то, не соответствующее последним указаниям вождя, бежит сообщить куда надо. Это феномен Павлика Морозова, донесшего на своего отца.

Бывали доносы, рожденные коммунальным бытом. В Свердловске до сих пор стоит огромный странный дом нового быта — с одной кухней на много квартир. Он был построен для работников ОГПУ.

Общая кухня в условиях всеобщего террора обернулась тем, что жители дома друг друга пересажали.

Я жил с отцом, матерью и сестрой в Москве, в маленькой комнате, находившейся в общей квартире. Кроме нашей семьи там жили: семья вузовского преподавателя Штракса, рабочего Гелетина и семья людей без определенных занятий — Кажаткиных, возглавляемая пожилой женщиной, которую в доме и во дворе звали Кажаткой и боялись. Это была скандальная, резкая, грубая женщина с неустойчивой психикой и труднопредсказуемыми поступками. Тихий ее муж иногда где-то работал. Дочь была безобидная, несчастная женщина с алогичной речью и блуждающим взглядом. Сын — уголовник, периодически получавший срок и иногда на короткое время выходивший из тюрьмы, чтобы вскоре вернуться в нее.

Штраксы из боязни сумасшедших выходок Кажатки пытались задобрить ее. Гелетины же и моя мама сопротивлялись ее произволу и пытались установить социальную справедливость в пользовании газовыми конфорками, электричеством, местом в коридоре или ванной. Одним из способов борьбы Кажатки с нашей семьей были доносы. Она писала, что мы живем не по средствам: едим сливочное масло и у нас бывают гости. Мать боялась этих доносов: отец был исключен из партии и мы представляли собой очень уязвимую мишень для своевременных сигналов. Слава богу, по недостаточной осведомленности о более действенном адресе Кажатка писала доносы в милицию, а не в МГБ.

Бывали доносы из мести. Мне был 21 год, и я с большим трудом поступил в аспирантуру к профессору Илье Деомидовичу Панцхаве (аспиратнты звали его между собой Илико). Однажды он вызвал меня и вручил книжку. Называлась она «Дазмир», автор некий П.А. Шария. Это поэма, написанная на русском языке. Книга не имела ни цены, ни каких-либо выходных данных, ни указания на издательство. В этом была ее странность. В остальном она походила но нормальную книгу: отпечатана хорошим шрифтом, даже на мелованной бумаге красивый переплет.

Профессор сказал мне:

— Тебе нужно тренироваться в анализе художественных произведений. Даю тебе учебное задание: проанализируй эту поэму и выяви философское мировоззрение ее автора. Это будет твой реферат к кандидатскому минимуму по философии.

Поэма рисовала трогательную картину: горячо любимый единственный сын автора Дазмир — красивый, умный, талантливый, великодушный юноша — неожиданно умирает и благодаря своим достоинствам из земного мира отправляется в небесный. Сейчас душа его витает над нами и определяет с неба земные исторические процессы.

Как мог, я проанализировал поэму. Отчаяние отца, потерявшего сына, вызывало сочувствие. Беспомощность стихотворной техники — эстетический протест. Мировоззренческие же позиции автора были на уровне вульгарных представлений о религиозной картине мира.

Эти представления перемежались у автора с мистическими идеями об особом божественном предназначении Дазмира, который трактовался как новый Христос. Все это я описал в моем реферате.

Прочитав его, Илико остался не полностью удовлетворен моим сочинением, лишенным ярлыков, эпитетов и сильных выражений, принятых в те годы. Он попросил меня доработать реферат и осветить расхождения концепции мироздания, нарисованной Шария в поэме, со сталинской концепцией, изложенной в четвертой главе краткого курса истории партии. Я проделал эту компаративистскую работу, и мой реферат был зачтен.

Вскоре выяснилось, что я невольный участник небезобидной и небезопасной истории, а Шария — не просто плохой поэт, невесть как издавший странную по тем временам поэму, а секретарь ЦК Грузии по идеологии и, главное, ставленник Берия.

Будучи одним из руководителей просвещения Грузии, Илико насмерть схлестнулся с Шария, из-за чего и уехал в Москву. Однако враги по-кавказски не прощали старые обиды и дрались насмерть.