Изменить стиль страницы

Немедленно все четверо заговорили разом, и если до сих пор их сдерживало присутствие Эрни, то те пере голоса у них стали такими пронзительными, какие бывают только у детей и у стариков. К этому нестройному жалобному хору прибавился и танец: они воздевали руки, ломали пальцы, раскачивались взад и вперед, устремляли взоры к небу, словно оно было совсем близко, и проливали скупые старческие слезы, которые не сразу скатываются с век, а скатившись, сразу же тонут в морщинах.

Когда первая волна возбуждения спала, все четверо разом вернулись к Эрни. Танцы теперь происходили вокруг него: каждый старался как можно лучше засвидетельствовать свое глубочайшее почтение потомку Леви, как можно больше оказать ему внимание. Хозяин дома вытащил из кармана песо вой платок, тщательно обтер им единственный стул, очевидно, предназначенный для предметов культа, положил на него шелковую подушечку и долго упрашивал Эрни оказать ему честь и сесть на нее. Эрни опять смахнул слезу. Хозяин наклонился к нему, по-отечески потрепал по щеке и, горько улыбаясь, прошептал:

— Вы должны нас понять, это же не жизнь, а сплошной страх.

Заместитель председателя достал из металлической коробки примятую сигарету и преподнес ее Эрни на вытянутой руке, как бесценное приношение. Генеральный секретарь раскрыл пакетик пастилы. Наконец, засеменил к Эрни и казначей. Он посмотрел Эрни прямо в глаза, схватил его руку своими узловатыми пальцами и на словах “Мисью, мисью” разрыдался.

Тут только Эрни заметил, что все четверо одеты немножко как нищие. На Мисью были разные ботинки. А еще Эрни показалось, что четыре желтые звезды, неумело пришитые крупными стежками к лоснящимся от времени кафтанам, летят ввысь, изящно порхая, как легкие, беззащитные бабочки.

Эрни сел на подушечку, а четыре маленьких старика — на край кровати.

— Мы не знали, — начал председатель, стараясь, чтоб Эрни чувствовал себя свободно. — нам и в голову не приходило, что у вашего отца есть тридцатилетний сын. До войны я, конечно, был не председателем, а всего лишь помощником казначея… сегодня даже должности такой нет… А скоро настанет день, когда и самого Объединения не будет… оно растает, как свеча. Сначала, надеюсь, не станет меня, потом другого, потом третьего и четвертого… И что уже тогда будет иметь значение, я вас спрашиваю… “Мертвая плоть ножа не чувствует”.

Эрни провел рукой по глазам.

— Что вы такое говорите! У моего отца нет тридцатилетнего сына, — прошептал он словно самому себе.

— А сколько же вам? — закричали все четверо. Эрни улыбнулся, видя, как они оживились. Совсем как дети, подумал он не очень-то почтительно.

— Мне самому иногда кажется, что больше тысячи, — сказал он, все еще улыбаясь, — но по подсчетам моего отца, да упокоит Бог его душу, мне только двадцать.

Взволнованный председатель озабоченно посмотрел на него, потом обернулся к остальным и начал с ними спорить по-польски, а Эрни старался вежливо не прислушиваться.

— Вы, значит, удрали из их ада? — обратились все старики к гостю.

— Я пришел из неоккупированной зоны. — не колеблясь ответил Эрни. — Сегодня утром. Про какой ад вы говорите?

— Так вы, значит, не оттуда? — спросил председатель, снова вглядываясь в Эрни, будто читая на его лице страшную историю.

— Боже мой! Он не оттуда! — эхом откликнулся генеральный секретарь.

— Откуда же он? — еле выдохнул Мисыо.

Председатель по-прежнему стоял, наклонясь к Эрни, и из его выцветших, не то серых, не то зеленых глаз (трудно бывает разобрать цвет старинных предметов, покрытых от времени зеленоватым налетом) сочилась жалость. И, наверно, потому, что он стоял так близко, Эрни показалось, будто он видит, как в глазах председателя шевелится мысль. Вот она маленькой рыбкой всколыхнула серые воды старческих глаз и всплыла на поверхность.

— Так вы, значит, будете Эрни? — тихонько высказал председатель свою догадку.

Эрни удивленно кивнул. Он плакал от стыда.

— Ах, вот как! — сказал проникновенно председатель. — Дедушка часто о вас рассказывал. Он всегда приходил по воскресеньям на утренние заседания; что вам сказать, это был настоящий… еврей. Я. извините, помню, как он рассказывал о своем внуке, я хочу сказать, о сыне своего сына. Ах, как он о нем рассказывал! Будто не сомневался, что тот призван стать Праведником. Нет, не Праведником из рода Леви, говорил он, а настоящим, неузнанным Праведником, безутешной душой, одним из тех, кого Бог и пальцем приласкать не смеет. Теперь все это так далеко… верно? Дитя мое дорогое, может, это нескромно с моей стороны, но скажите, зачем вы, вернулись? Зачем вам быть среди нас в этом кошмаре? Вы, наверно, не знали, что здесь творится? Рассказывают такое, что волосы дыбом становятся…

— Я все знаю, все, что только можно знать, — сказал Эрни. — Кто читал подпольные листовки, кто слушал запрещенные радиопередачи… Но то, что люди говорят… о чем они шепчутся… в голове не укладывается. Они и сами в это не верят.

— А вы верите? — вздохнул председатель. Эрни, видимо, очень смутился.

— Так почему же вы вернулись?

— Вот этого я как раз и не знаю, — сказал юноша.

— Очень плохо, что вы это сделали, — начал председатель. — В Париже жизнь теперь короче детской распашонки. А вы такой молодой, такой сильный, у вас вся жизнь впереди. И вы совсем не похожи на еврея. Даже удивительно, как вы не похожи на еврея. Я вам точно говорю. Даже нельзя понять, на кого вы похожи! — воскликнул он. Вглядевшись в изуродованное лицо Эрни, он взял себя в руки и продолжал безразличным тоном: — Нет, в самом деле, дитя мое, вы ни на кого не похожи. Неужели тот кудрявый мальчик, который приходил со старым Леви, это были вы? Ничего не говорите, ни о чем не вспоминайте, не надо… Зачем? Все это было давным-давно, в другом мире… Если бы я не знал, что с тех пор не прошло и трех лет… Подумать только, что это были вы… — Он удивленно развел руками. — Нет, нет. не отвечайте мне, я вас умоляю, ничего не отвечайте, не надо. Я в глубине души не хочу знать, что творится в тех адских местах, о которых рассказывают и о которых не рассказывают. Как видно, дитя мое, я не Праведник, я не выношу никакого ада. О, Боже! — вдруг воскликнул он и отвернулся от гостя, словно не в силах дольше переносить его вида. — О, Боже, — повторил он, прикрывая морщинистое лицо маленькими руками, — когда же Ты перестанешь испепелять нас своим взглядом, когда уже дашь нам передохнуть? Всевышний Отец наш, когда же простишь Ты нам наши грехи, когда забудешь наши бесчинства? Скоро мы превратимся в прах. Ты будешь звать своих евреев, но…

— Тц-тц-тц. — укоризненно перебил его казначей.

— …но нас уже не будет. — докончил все-таки председатель парижского Объединения выходцев из Земиоцка.

Все на него яростно набросились, а казначей даже ущипнул за локоть.

— Ты что, как тебе не стыдно? Тоже мне Иов нашелся! Да еще перед Лени.

При звуке этого магического имени все четверо смиренно застыли на краю кровати — один, скрестив руки, другие, смущенно теребя бороды. Председатель опустил глаза.

— Мы тут ссоримся, грыземся, — промямлил он, не смея взглянуть на гостя. — как старые сварливые еврейки. Так мы ими и стали! А все потому, что живем вчетвером в такой комнатушке! Двое спят на кровати, а двое на матраце, который мы на ночь выкладываем на пол…

— По очереди, — вставил казначей.

— …и, может быть, достопочтенный Леви понимает, что когда люди вынуждены жить в таких условиях, — продолжал председатель, еще больше смущаясь, — так появляется ненужная фамильярность, о чем мы сами и жалеем…

— Особенно я. — убежденно сказал генеральный секретарь.

Эрни Леви ерзал на стуле, не зная, куда деться от стыда: эти загнанные существа сделали его высшим судьей, а он не мог найти слов, которые вернули бы им их достоинство, а его самого не возвысили бы из его ничтожества.

— Кто я такой, — сказал он. наконец, — чтобы мой взгляд смущал таких благородных старейшин, как вы? Если бы вы только знали…