Изменить стиль страницы

Пот бисером выступил на висках у Эрни, он не хотел, чтоб его несли на руках, он может идти сам. что у него, ног нет?..

Но дед молча шагал по белым от солнца улицам, и немцы останавливались поглазеть на огромного старика с ребенком на руках: наверно, в синагоге подбили. Досаждали только мальчишки, которые увязались за ними и всю дорогу, словно повторяя невинную считалочку, распевали чистыми голосами:

Раз — евреи,
два — маца.
Три — евреи, ца-ца-ца.
Вас зарежут, вас сожгут.
Всех вас к дьяволу пошлют!

Но Мордехай настолько ушел в спои мысли, что не слышал их выкриков, и им под конец наскучило его безразличие. Иногда Мордехай вдруг остро ощущал живую плоть агнца в своих руках и рассеянно дотрагивался усами до курчавого, взмокшего от пота руна. Когда пришли домой, он внес ребенка к себе в комнату и неумело раздел его. Тот испуганно раскрыл глаза, но Мордехай только глухо повторял: «Не бойся, милый, не бойся». Потом он укутал Эрни, как младенца, закрыл дверь на задвижку, присел у изголовья и начал рассказывать по порядку всю необычайную историю рода Леви. Голос его звучал хрипло, словно тяжесть многолетнего молчания навсегда его приглушила.

Иногда он прерывал свой рассказ и вглядывался в лицо ребенка, понимает ли тот, затем продолжал снова, стараясь соразмерять слова с детским пониманием. Он видел перед собой горящие от возбуждения щеки, кончик языка, от внимания высунувшийся из загородки молочных зубов, темно-синие вспышки в полузакрытых глазах. И тогда он спускался еще на одну ступеньку, чтобы уловить и поднять до себя уровень детского понимания. Но несмотря на свои старания. Мордехай не замечал, чтобы в ребенке что-нибудь шевельнулось, кроме привычных воспоминаний о знаменитых легендах про Ламедвавников. В гаснущем свете уходящего дня. пробивавшемся сквозь тюлевые занавески, Эрни лежал под простынями, закрыв от волнения глаза, и, раскрыв рот, слушал эти легенды. Только один раз, когда Мордехай сказал, что три года назад умер последний Праведник из Земиоцка, не назвав своего преемника, и теперь Леви не знают, кто в их роду Ламедвавник, ему показалось, что в темных зрачках зажегся беспокойный огонек, который, впрочем, тут же и погас.

— А почему ты… там, во дворе синагоги… словом, почему ты это сделал? — вдруг спросил старик.

Эрни покраснел.

— Не знаю, дорогой дедушка. Мне… мне было больно смотреть, как… И я… я-таки бросился на него! Понимаешь, дедушка? — тихонько засмеялся Эрни и откинулся на подушки.

— О, не смейся, не смейся, — в отчаянии пробормотал Мордехай, уже жалея о своей безумной откровенности и чувствуя угрызения совести, ибо совершил преступление, крохотное, незаметное, но непоправимое, как всякое преступление, совершенное в душе.

«Старый слон» наклонился над кроватью, молча поцеловал удивленного Эрни в лоб и медленно, виноватой походкой направился к двери. Он уже открыл ее, когда ребенок его окликнул.

— Дедушка, скажи мне…

Старик обернулся.

— Что, душа моя? — спросил Мордехай, усталым шагом подходя к изголовью, скрытому тенью. Чтобы успокоить деда, Эрни улыбнулся.

— Дедушка, дорогой, скажи мне, что должен делать Праведник в жизни? — едва слышно прошептал он, и густая краска залила его щеки.

Дед весь задрожал, не зная, что ответить. Кровь постепенно отхлынула от лица ребенка, и оно белело в темноте, но широко раскрытые глаза горели, как у старых евреев из Земиоцка, охваченных экстазом. Мордехай положил руку на детскую головку и, теребя шелковистые кудри, нерешительно проговорил:

— Разве ты просишь солнце, чтобы оно что-нибудь делало, мой птенчик? Оно восходит и заходит и тем. радует твою душу.

— А Праведник? — не унимался Эрни. Его настойчивость растрогала деда.

— Так же и праведник, — наконец сказал он, вздыхая. — Он восходит и заходит, и это хорошо…

Видя, что ребенок не отрывает от него глаз, он взволнованно заговорил снова:

— Эрни, мой маленький рабби, что ты меня спрашиваешь? Много ли я знаю? А если и знаю, то много ли это стоит, ибо мудрости не дал мне Господь. Послушай, если ты и в самом деле Праведник, то наступит день, и ты… воссияешь. Понимаешь?

— А пока? — удивился ребенок.

— А пока будь умницей, — подавил улыбку Мордехай.

Как только дед ушел и на лестнице стихли его осторожные шаги, Эрни начал серьезно обдумывать предстоящее ему мученичество.

Вечерние тени смягчали свет; солнечные лучи чертили расплывчатые, прихотливые узоры вокруг кровати и стула, на легкой бахроме занавесок: а если хорошенько прищуриться, то все они сбегутся в одну желтую полоску, которая пляшет на стуле, а потом и она исчезнет в черноте ночи. Из гостиной доносится неясный гул, и под этот аккомпанемент в ногах кровати уже кружатся фантастические персонажи. Эрни нажимает еще на одну пружинку своего воображения, и появляется силуэт, залитый лунным светом, который струится у него из глаз.

Приподнявшись на подушке, Эрни с удовлетворением узнает в нем дорогую мадам Тушинскую, которая своими паучьими пальчиками прилаживает на бритой голове целое нагромождение париков.

Потом силуэт растворяется, парики улетают все разом, и Эрни видит голый череп мадам Тушинской, блистающий как яичная скорлупа над ее морщинистым лицом, над ее гневно разинутым ртом.

— Не огорчайтесь. — говорит Эрни привидению, — и прежде всего спокойно вытрите нос, потому что я Праведник. Ламедвавник, понимаете?

— Не может быть, — улыбается мадам Тушинская.

— А я вам говорю, что это правда, — важно заявляет Эрни, устраивается на подушке поудобнее, хмурит брови и вызывает рыцарей, которые до сих пор сидели в шкафу.

Потрясая копьями, отчего дрожат султаны на шлемах, рыцари выстраиваются у дверей и продолжают толкаться на месте.

У них серьезный и даже довольный вид.

— Ну, — говорит лавочник с Фридрихштрассе, надежно защищенный железным забралом. — не отомстить ли нам за Христа?

На щите у него крест, и на каждом конце креста страшные когти свастики.

Эрни обязательно хочет вызвать свой скрытый голос, мощный и величавый, как река, а не тот обычный, прерывистый и тоненький, как ручеек. Поэтому он набирает в легкие побольше воздуху и только тогда отвечает лавочнику:

— Сударь, я к вашим услугам.

С душераздирающим вздохом откидывает он одеяло, соскальзывает на пол и парадным шагом направляется к двери, навстречу своим смертным мукам.

Верующие застывают в почтительном молчании.

Но тут над их головами простирается неумолимая рука Муттер Юдифь и пытается схватить Эрни. А в довершение всего мадам Леви-мама распростерлась на полу и загородила дорогу Праведнику. Но тот тихонько отталкивает руку Муттер Юдифи, ставит кончики пальцев ноги на живот мадам Леви, еле-еле касаясь его, и легким рывком преодолевает препятствие.

— Так ты и есть Праведник? — удивленно и насмешливо спрашивает лавочник. — Ты, значит, защитник евреев?

— Да, — сухо отвечает Эрни Леви и дрогнувшим голосом добавляет: — Что же ты медлишь, дикарь, убивай меня!

— Бац! — говорит лавочник, и его стальная перчатка летит в горло Эрни Леви.

Эрни пошатывается под голубым небом синагогального двора, в глазах у него темнеет, и сквозь эту тьму он различает не только призраки своего воображения, но и спальню, по которой кружится он сам — маленькое привидение в белой ночной рубашке.

Наконец он решает умереть. Он ложится на пол перед шкафом, принимает соответствующую позу и поднимает полуприкрытые глаза к потолку. А там — лицо его палача. Оно начинает расплываться и вдруг совсем исчезает в потоке ворвавшегося света.

— Ангел небесный. — кричит барышня Блюменталь дрожащим голосом, — чего ты лежишь в темноте на полу? Ты болен?

Чувствуя на себе бдительный взгляд Муттер Юдифи, Эрни делает вид, будто засыпает. Наконец он осмеливается изобразить похрапывание.