Изменить стиль страницы

Есть, однако, и как бы готовые экземпляры, есть люди-звери, легко вступающие в ряды палачей. С ними нет особой необходимости долго возиться профессорам и тренерам НКВД – они обучены уже советской действительностью, усвоили самую суть и впитали весь яд большевизма.

Вот рассказ курсанта Гончарука. Мы слушали этого «героя» в тот же день, что и Майсюка, но – после обеда. Я знал о нем только то, что он вырос в рабочей среде и командирован с производства. Вглядываясь в его лицо, вы не сказали бы, что перед вами какой-то особенный человек. Человек как человек, без особых примет, как говорится. Он рассказывал, захлебываясь:

– Не знаю, чего это меня от вас оторвали, ни в одну группу не попал. Прикрепили меня к Вишневскому. Оперуполномоченный, сержант он. Долго не разговаривал он со мной и повел в подвал. Ладно. Входим в одну комнату, там, в подвале. Тут же привели одного субчика. Здоровенный такой, подлюга! И контрой он него так и разит. Ну, сначала, конечно, культурили с ним – без ничего, этак спросили о том, о сем. Ни в зуб ногой – молчит или нет и нет, мол, не виноват. А Вишневский еще наверху коротко сказал мне, что и как делать. Разозлились мы – чего, сволочь, молчит? Подошел я к нему и резанул в ухо. Другой раз стукнул – свалился, черт, хоть и здоровяк. Дежурный поднял. Дали очухаться.

– Будешь теперь признаваться? – спрашивает его Вишневский.

Молчит, зараза.

– Сажай! – велит Вишневский дежурному, и усадили гада посреди комнаты на стул. Велели вытянуть руки вперед, а голову – кверху задрать. Я подошел да и вышиб стул из-под него. Он – бах на пол, башкой как раз. Доски инда загудели, а он как заорет!

Вишневский ему:

– До горячего, говорит, добрали? Теперь скажешь? Молчишь? А ну, ребятки! – это он нам, мне и дежурному…

Ребра мы ему, наверно, поломали кое-которые. И вдруг – кровь изо рта как хлынет. Я чуть отскочил, а то замарал бы, гадюка… Так и не признался! Вот терпение у сволочей! Я бы не выдержал – признался бы. Прямо, можно сказать, изуродовали, как Бог черепаху. Сегодня опять поеду – дошибем!

– В чем его обвиняют? – спросил кто-то из курсантов.

– Черт его знает! Вишневский говорит, что крупная сволочь.

– И ты его, значит, уродовал, не зная за что?

– А чего мне знать?.. Арестовали – значит, за дело. Меня это не касается. А чего ты защищаешь гада?

– А он гад? Ты в этом уверен, убедился?..

Курсанты насупились. Видя неодобрение, которого не ожидал, Гончарук быстро вышел, будто куда-то ему понадобилось.

И по всем комнатам общежития, по коридорам распространилось злобное уныние – инстинктивное выражение нашего бессилия и нашего плена. Сначала «обменивались опытом», затем – пошептались, а потом умолкли.

Начальство суетилось. Как бы остерегаясь заговаривать с курсантами, наши командиры шныряли по коридорам с папками под мышкой. Искали какое-то решение, и мы чувствовали, что эта суетня связана с нашим настроением.

Наконец, команда строиться. Оба курса примаршировали в клуб. Начальник-комиссар школы объявил совещание открытым. Уселись. Слово было предоставлено гостю – высокой персоне из УНКВД, – кажется, начальнику какого-то отдела. Мы быстро оценили обстановку: по-видимому, отдать приказом по школе прекратить наше шептание и явные протесты начальство не находит возможным, и вообще – нужен авторитет УНКВД.

Оратор начал с того, что вот, мол, товарищ Сталин хочет усилить ряды чекистов людьми с производства и из армии. Не связывая этой мысли с последующим, оратор заговорил с деланной задумчивостью.

Он как бы анализировал наш практический опыт с большой снисходительностью: еще не освоились и натолкнулись на примеры того, как работает враг народа в среде самих чекистов. Он осторожно нападал на оперуполномоченных, которые вольно или невольно играют на руку контрреволюции. Не все, конечно, но некоторые. Применяя насилие к подследственным, некоторые чекисты допускают политические ошибки (он говорил: «ляпсусы»).

– Мы их за это по головке не погладим,- говорил он, – мы, товарищи, не можем допустить насилие как систему. Но в то же время, товарищи, встречаются случаи, когда вовсе без принуждения обойтись нельзя. Ваша малоопытность еще мешает вам различать, когда насилие необходимо (он подчеркнул это слово) и когда оно – преступление. Наш железный сталинский нарком, товарищ Ежов, учит нас уметь различать злостных и упорных от невинных. Злостных и упорных мы должны выводить на чистую воду именно потому и затем, чтобы спасать невинных, запутавшихся.

Все, что он говорил, было довольно-таки туманно, и мы прекрасно осознавали и фальшивый тон, и фальшивую логику ораторствования представителя НКВД.

– Я думаю, товарищи,- закончил он,- что все должно остаться в строжайшей тайне. Хоть одно слово за стены школы, и виновному не поздоровится.

Этот тон и смысл этой фразы были нам более понятны, и начальнику школы было уже легче говорить о происходящем в нашей среде тоном приказа. Он требовал «прекращения разговоров», а кроме того, предложил нам докладывать лично ему или его заместителям обо всем, что мы встретим предосудительного, с нашей точки зрения. Обещан был подробный разбор и быстрое реагирование.

– Мы виноваты во всем,- разводил он самокритику, – мы не предупредили вас, не проинструктировали как надо. До сих пор ничего подобного не было. Вы – новый материал в школе, очень разношерстный, пестроватый.

Сделав ряд ничего хорошего не обещающих намеков по адресу младшего курса, начальник школы сказал, что практика прекращается, так как мы, вместе со всей страной, должны будем включиться в кампанию по выборам в Верховный Совет. Затем собрание было закрыто. Курсанты полностью восприняли главное в речах обоих ораторов: надо помалкивать. Разговоры помаленьку сошли на нет, но и тема была, собственно говоря, исчерпана – мы пересказали друг другу все, чему были свидетелями в дни «практики». Возбуждение улеглось, но отрава гнездилась где-то в глубине сознания и не могла не отразиться на самом складе нашего быта.

До этого урока мы немало мальчишествовали, ведя себя, как ученики младших классов обычной школы. У нас не было страха, подавляющего волю. Иной раз мы близко подходили к запретной черте, но ничего серьезного не случалось. Поясню примером. Был у нас курсант Мирошниченко. На одном из вечеров «самодеятельности» он читал стихи казахского певца Джамбула[7], что-то вроде:

Джамбул, ты орден получил,
Тебя народ им наградил.

Все в СССР знают, что Джамбул – безграмотный, от природы пустой человек, но он нужен советской власти для показа популярности Сталина в толще народных масс. Архизахолустный Джамбул выдвинут, «стихи» его переводят на русский язык более или менее талантливые поэты, и получается что-то похожее на поэзию, условно-народную, условно-экзотическую. Мирошниченко был забавен на подмостках, и курсанты стали его именовать Джамбулом, никогда не называя его подлинной фамилии.

Мирошниченко обижался, ябедничал взводному и вышестоящим командирам то на одного, то на другого из нас.

– Как вы смеете называть курсанта Мирошниченко Джамбулом? Вы понимаете, что вы делаете? – распекал взводный кого-нибудь.

– Виноват, товарищ командир взвода. Разрешите доложить: что же обидного Мирошниченко, если его по-дружески называют Джамбулом?

– Да ведь Джамбул член правительства, его сам товарищ Сталин уважает. Я запрещаю вам трепать имя знатного народного поэта. Партия и правительство… и т. д.

Курсант щелкал каблуками, печатал подошвами сапог, будучи, наконец, отпущен взводным, и на вопрос встреченного в трех шагах от взводного курсанта, заинтересовавшегося причиной нагоняя, отвечал:

– Да из-за Джамбула…

После «бунта» никто уже не рисковал шутить даже и таким образом – с НКВД шутки плохи, это мы видели на убеждающих примерах там, в подвалах.

вернуться

7

Джамбул Джамбаев (1846-1945) – казахский народный певец, лауреат Сталинской премии. В своих песнях прославлял жизнь в СССР и его руководителей (Ленина, Сталина, Калинина, Ежова и др.).