ПАПАНИНСКАЯ КЛОУНАДА
Много было шуму… У самого Северного полюса посадили на льдину экспедицию: Папанин, Федоров, Кренкель и Ширшов. Эта дрейфующая станция вскоре была названа «папанинской», но население уже знало, что из четырех «сидельцев» именно Папанин представлял собою ничто – так себе, комиссарчик. Но, само собою разумеется, судьба экспедиции интересовала всех. И вот 9 февраля 1938 года четверку сняли с льдины близ юго-западного побережья Гренландии. Если раньше было много шуму, то теперь казалось, что вот-вот лопнет земная кора от гвалта, поднятого советской печатью. «Герои» вскоре стали разъезжать оптом и в розницу по городам, произносить речи, далекие по содержанию от какой-либо научности, но преисполненные описаниями быта на льдине и, еще более того – восхвалениями Сталина, партии, правительства. «Большевистское упорство»… «неустанная забота»… «гениальная прозорливость»…
Тем, кто присутствовал на этих «встречах героев», и тем, кто только читал об этом, невольно приходило на ум: «Почему те трое очень уж замкнуты, чересчур уж скромны, поразительно некрасноречивы?»
А Папанин разливался соловьем залетным. Долетел и до нас. Для нас это означало: репетиция.
Встреча должна была произойти на южном вокзале Харькова. Нас ежедневно гоняли туда. Мы окружали вокзал цепью и рассыпались по группам. То строились в ряды, то переходили в определенные места. В конце концов мы зазубрили, кому где торчать.
В день спектакля привокзальная площадь выглядела так: трибуна, кольцо милиции, за ними – кольцо грузовых и легковых авто, третье кольцо – снова из милиционеров, четвертое составляли мы, но переодетые в штатское. Нашей задачей было смешаться с толпой и вести слежку, так сказать, изнутри, подслушивая разговоры, изучая на лицах настроение граждан. Нам было приказано ни больше ни меньше, как… предотвратить нападение!
Рабочие и служащие сходились к площади колоннами, под флагами, плакатами и портретами, но на самой площади колонны расстраивались, и получалось море голов, толпа.
На трибуну взобрался Папанин с двумя компаньонами. Не помню, который из четверых отсутствовал. О ком-то уже тогда поговаривали не очень оптимистично. Не прошло и года, как вообще на поверхности внимания остался только Папанин.
Папанин говорил недолго и говорил бестолково: слушатели переглядывались – варка похлебки, чистка котла (на четыре пальца накипи), отсиживание в палатке из-за боязни попасть в лапы медведя. Ничего о научной работе и почти ничего о научных работниках экспедиции – один Папанин, дядька, кок, уборщик. И – партруководитель, глава.
Трудно сказать, как произошло смятение. Все «кольца» были смяты, машины перевернуты или сдвинуты. Началась давка. А всего ужаснее – публика свистела и выкрикивала не слишком уважительные словечки. Милиция взялась за оружие, кое-как порядок восстановился. Папанина втолкнули в легковую машину, и она вырвалась на улицу Свердлова, потом на улицу Сталина. За нею неслись другие машины. Тут было безопасно: весь пятнадцатикилометровый путь свободен, а по сторонам этих улиц в два ряда стояла милиция.
Вечером мы подводили свои итоги. Многим из нас досталось от милиционеров (мы же были в штатском!), кое-кому насажали синяков. Других итогов не было – мы, собственно, зря болтались там и подставляли бока и физиономии.
НА СТАРШЕМ КУРСЕ
1939 год начался затишьем. Мы, сдав переходные экзамены, заняли положение старшекурсников, а это значило: больше сосредоточенности, замкнутости, выдержки, меньше брожения и шатания умов – чекистами стали, роковой порог перешагнули или переползли, как угодно. Набран младший курс, но он уже не таков, каким был наш: пополнение пришло не из армии и не с производства, а из самих кадров НКВД, т. е. народ, в известной мере, приобщенный и отесанный.
Наша практика прекратилась, поднажали на теорию. Общеобразовательные предметы потеснились, чтобы уступить место специальным.
Понемногу перед нами раскрывались тайны и детали системы. Так, познакомили нас с агентурной сетью НКВД, наброшенной на гражданские учреждения и предприятия. До сих пор, входя в ресторан (в штатском платье, в свободные часы), я чувствовал себя довольно-таки свободно и мог болтать без излишней, казалось, опаски. Теперь я знал, что директор – сотрудник НКВД, официанты, буфетчики, уборщицы – агенты и сексоты. Кто из них опасен, кто безопасен, разгадать невозможно, но они здесь, и об этом не забывай ни на одну секунду. Так обстояли дела повсюду – в гостинице, в чайной или пивной, в магазине (особенно – в винном), в железнодорожном буфете, в станционной кассе. Эти «глаза и уши» связаны и с милицией.
Мы пригодились «самому демократическому в мире государству» и для осуществления разных сугубо демократических начинаний и кампаний, например, для проведения подписки на заем, именуемой в СССР «добровольно-принудительной». Вот как я лично участвовал в этом.
Мне часто приходится начинать описание того или иного эпизода с того, что было, мол, собрание и была, мол, произнесена такая речь… Что делать! – это в советском быту главное и повседневное.
Так случилось и теперь – собрание и речь начальника-комиссара (на тему о значении советских займов как средства защиты интересов трудящихся от прожорливого капитализма). Все мы были мобилизованы, согласно решению обкома КП(б)У и политотдела управления НКВД, на эту кампанию. Я был прикреплен к педагогическому институту.
Приехав в институт, я наткнулся в коридоре на женщину лет 35-ти (после я узнал, что она – секретарь директора). Спросил ее, как пройти к директору, и, должно быть, страшно напугал своей формой. Растерявшись, она еле молвила:
– Пойдемте. Я проведу вас…
По дороге она то убыстряла шаг, то почти останавливалась и все поглядывала на меня, желая, по-видимому, о чем-то спросить меня и боясь спросить. Наконец, не выдержала, взяла меня за рукав и с чрезвычайной осторожностью пренаивно спросила, трепеща:
– Вы, наверно, хотите его арестовать?
– Нет, нет! – поспешил я успокоить беднягу и невольно улыбнулся приветливей, чем следует чекисту.
Тогда она стремительно бросилась вперед, я едва поспевал за нею. В кабинет она вошла одна и тотчас вернулась за мной. Предупрежденный ею, но еще взволнованный, стоял за письменным столом среднего роста старичок-директор. Стоял навытяжку. Мне он показался милым добряком почему-то.
Не знаю, расслышал ли он мое приветствие, – я поспешил ему на помощь и быстро-быстро изложил цель моего визита. Полумертвый от страха, директор обрадовался, как ребенок.
– Садитесь, садитесь… А я думал… Простите, пожалуйста…
Вошла секретарша. Она явно подслушивала там, за дверью, и была рада не меньше старика. Сразу сделалась деловитой и толковой, принесла списки персонала института, заготовленные для подписки, сбегала за секретарем институтской парторганизации (я запомнил его фамилию – Овчаренко). Мария Ивановна (секретарша) напомнила, что через 20 минут начнется собрание, и мы двинулись.
Зал встретил нас аплодисментами, что не удивило меня. Директор втянул меня за руку на трибуну. Мы расселись за столом президиума. Открывая собрание, директор отрекомендовал меня как представителя обкома партии и не забыл упомянуть, что я из школы НКВД. Надо полагать, что каждый из присутствующих учел сие обстоятельство. Как всегда, много было ораторов. Выступил и я – с умильной просьбой дать государству взаймы.
Когда стали подходить, чтобы приложить руку, я посматривал на «работу» добровольных, а может быть, и нанятых помогал: они старались вовсю, уговаривая, подзадоривая и воздействуя на «сознательность».
Первым взял ручку директор.
– На полуторамесячное, товарищ директор, не меньше ведь? – сунулся к нему Овчаренко, и директор, с окаменевшим лицом и заблестевшими глазами, подмахнул полуторное жалованье.
Теперь уже и другим трудновато было уклониться от полуторного. Я избегал встретиться с кем-либо взглядом – мне жалко было этих людей, потому что служащие и вообще интеллигенция в СССР почти нищенствует. Я избегал глядеть в глаза людям, но они, наоборот, ловили мой взгляд, и я видел: «Я лояльный, я преданный, я подпишусь!..»