— В известном смысле, это замечательно, — заметил священник.
— Это невыносимо. Как можно быть такой во всем уверенной, такой негибкой!
— Ты любил ее?
— Наверное, мог бы любить, если б не эта ее черно-белая пуританская мораль — либо ты честен, либо бесчестен, либо святой, либо дьявол во плоти. В жизни так не бывает.
Отец Хёрли посмотрел на красивый профиль племянника. Парень забыл об убитой им девушке. Та ночь с ее предательством и ложью была в буквальном смысле вычеркнута из его памяти.
Отец Хёрли ехал с Грегори, потому что его собственная машина была в неисправности, а Грегори собрался к родителям в середине недели, чтобы попросить у отца в долг крупную сумму. Что-то там затевается — к нему просочилась информация; такой случай бывает раз в жизни, собственно говоря, все это под секретом, только необходимо вложить деньги, и немедленно.
Глупый мальчишка! Отцу Хёрли были глубоко противны эти конфиденциальные признания, его переворачивало от оказанного ему доверия. Но ведь, если разобраться, и сам он — всего лишь странник по «серым зонам». Человек, готовый пойти на ложь, потому что так велит здравый смысл.
Странный это был визит. Отец Грегори, казалось, был смущен и чувствовал себя виноватым из-за того, что не может предоставить нужную сумму, к тому же, он был озадачен — Грегори не говорил, зачем ему понадобились эти деньги.
Грегори не расставался со своей улыбкой, но сказал, что хочет прокатиться к озеру, побыть в одиночестве.
Когда он уехал, Лора похвалила его: сын очень разумно сделал, что поехал, вид озера поможет ему унять раздражение. Хорошо бы Алан дал ему эти несчастные деньги, сказала она, в любом случае рано или поздно все отойдет мальчику. Так почему не сейчас?
В десять тридцать его все еще не было. Отец Хёрли знал — Грегори сидит в пабе у дороги, идущей мимо озера. Пожалуй, прогуляюсь, сказал он, уж больно вечер хорош. До паба было три мили. Отец Джеймс застал племянника в таком виде, что бармен уже не отпускал ему выпивку.
— Идем, я отвезу тебя домой, — сказал отец Хёрли, очень надеясь, что его тон не разъярит пьяного в стельку парня.
Когда они подошли к машине, Грегори оттолкнул дядю.
— Я и сам прекрасно могу вести, — заявил он тоном, ие терпящим возражений.
Парень уселся за руль. У отца Хёрли был выбор — ехать с ним или отпустить его одного.
Он обошел машину и открыл другую дверь. Дорога была плохая, поворотов — не счесть.
— Умоляю тебя, не гони, мало ли кто может оказаться за поворотом, света фар не увидишь.
— Нечего меня умолять! — рявкнул Грегори, не сводя глаз с дороги. — Ненавижу зануд, которые вечно хнычут и умоляют.
— Тогда я тебя прошу…
Они увидели запряженную ослом телегу не раньше, чем налетели на нее. Испуганное животное поднялось на дыбы, и двое стариков вместе со своей поклажей выпали на дорогу.
— О Господи!..
Они беспомощно смотрели, как осел, крича от боли, протащил телегу прямо по телу одного старика и она поползла под откос к озеру.
Отец Хёрли бросился к телеге, в которой вопили двое детей.
— Все в порядке, мы тут, мы тут, — закричал он им. Позади себя он почувствовал дыхание племянника.
— За рулем был ты, дядя Джим, умоляю тебя, во имя всего святого!
Священник не слушал. Он подхватил на руки одного цыганенка — маленькую девочку, снял с телеги, потом вытащил второго и что было сил потянул назад осла.
— Послушай, заклинаю тебя. Подумай — так будет лучше, так подсказывает здравый смысл. От меня они мокрого места не оставят, а на тебя они не посмеют указать.
Отец Хёрли как будто его не слышал. Наконец телега снова встала на дороге, где неподвижно сидели оглушенные старики. Один обхватил голову руками; сквозь пальцы проступила кровь.
— Это же цыгане, дядя Джим, они не имеют права тут таскаться без огней, без сигналов, без предупреждающих знаков… Тебе ничего не сделают… В пабе слышали, как ты сказал, что отвезешь меня домой.
Отец Хёрли опустился на колени возле старика и заставил его отнять ладони от головы, чтобы увидеть рану.
— Ничего страшного, друг мой, ничего страшного. Дождемся, пока кто-нибудь проедет, и отвезем тебя в больницу. Пару швов наложат, только и всего.
— Так как ты поступишь, дядя Джим?
— О, Грегори…
Священник со слезами на глазах посмотрел на единственного сына родителей, которым сегодня придется понять: жизнь далеко не так прекрасна и некоторым пока просто везло.
6. МОРИН
На чем бы мать настаивала, будь она жива, так это, чтобы похороны были организованы как положено. Морин хорошо понимала, что это значит. Это значит объявление в газете, чтобы все желающие могли прийти, а также приглашение домой — не всех, а кого следует. Причем два раза: и когда ее тело будет доставлено в церковь, и на следующий день, после погребения.
Все это Морин добросовестно исполнила — последняя дань уважения матери, которая отдала ей все и сделала ее тем, что она есть.
На Морин было отлично сшитое черное платье, на дом приглашен парикмахер, чтобы она могла предстать перед всеми, кто явится в церковь, с безупречной прической. Морин не считала это тщеславием, она всего лишь тщательно выполняет желание матери: смерть Софи Бэрри должна быть публично оплакана ее любящей дочерью, великолепной Морин, преуспевающей деловой женщиной, известным человеком в Дублине.
Ее мать одобрила бы напитки и бутерброды, поданные в большой гостиной, и то, как Морин двигалась среди гостей, бледная, но спокойная, представляла, благодарила, никогда не забывая, кто прислал венок, кто открытку, а кто письмо с выражением соболезнования.
Она кивала в знак полного своего согласия, когда ей говорили, что ее мать была прекрасная женщина, — ведь это чистая правда. Она кивала, когда ей говорили, мол, это к лучшему, что ее мать не страдала долго, ^на печально соглашалась с тем, что шестьдесят восемь лет — так мало, еще бы жить да жить. Она рада была слышать от стольких людей, как гордилась ее мать своей единственной дочерью.
«У нее и разговора другого не было». «У нее был альбом с газетными вырезками обо всех твоих успехах».
«Она говорила, что ты для нее больше, чем дочь, — ты ей друг».
Добрые слова, ласковые прикосновения, грациозные жесты — мама осталась бы довольна. Никто не перепил и не буянил, однако царило приятное оживление, в котором мама усмотрела бы свидетельство того, что прием удался. Несколько раз Морин ловила себя на мысли, что собирается поговорить об этом с матерью, когда все кончится.
Хотя, говорят, так часто бывает. В особенности когда между двумя людьми была настоящая близость. А мало найдется матерей и дочерей, которые были бы так близки, как Софи Бэрри и ее единственное чадо Морин.
Возможно, все потому, что Софи была вдова и Морин столько лет жила без отца. Мать и дочь были очень похожи, вероятно, по этой причине люди преувеличивали их близость.
Софи поседела лишь к шестидесяти годам, и ее роскошная синеватого отлива седина ничем не уступала прежним волосам, блестящим, черным как вороново крыло. До последнего дня она носила двенадцатый размер и говорила, что скорее умрет, чем наденет одно из тех палаткообразных произведений портновского искусства, в которых с определенного возраста безвозвратно тонут столь многие женщины.
Безупречная внешность и жесткие стандарты не всегда помогали Софи завоевать любовь окружающих, но ей нужно было от них безграничное восхищение — и его-то она получала, получала всю свою жизнь. И она, Морин, позаботится о том, чтобы смерть Софи не поколебала этого положения вещей; с таким именно расчетом она закончит оставшиеся дела. Дом будет продан без всякой недостойной поспешности, поминальные открытки будут простыми, с черной каемкой и какой-нибудь уместной молитвой, чтобы можно было послать на память и друзьям-протестантам. Никакой слезливой безвкусицы, никаких фотографий. Этим занимается только прислуга, сказала бы мама. Уж она-то, Морин, не оскорбит память матери.