Изменить стиль страницы

Вскоре после войны, когда на сцене МХАТа была поставлена инсценировка моей книги «Дни и ночи», один из самых замечательных русских актеров тех лет, Дмитрий Николаевич Орлов, играя Конюкова, с какой-то неимоверной актерской прозорливостью вернулся к первоисточнику не только в духовном облике, но даже в непостижимо угаданной внешности. И эта роль стала для меня самой большой радостью в спектакле.

В 1963 году, в том самом, до которого Захар Филиппович Канюков надеялся дожить «при лучшем настроении», я получил коротенькое письмо из-под Тихвина, без всяких подробностей, просто с просьбой прислать на память книжку «Дни и ночи» и подписью «Канюков».

Я послал книжку, далеко не уверенный, что ее попросил прислать тот самый Канюков. До этого не раз бывало и так, что книжки просили прислать просто-напросто однофамильцы вымышленных героев.

Но через полгода я получил еще одно письмо, на этот раз не оставлявшее сомнений:

«…Пишет вам это письмо Канюков Захар Филиппович. Вашу книгу, которую вы послали мне на память, жители нашей местности читали, передавали из рук в руки и затеряли. Обращаюсь к вам с просьбой: если есть возможность, то вышлите, пожалуйста, мне еще один экземпляр. Прошу вас, ответьте, живы ли остались Анечка, Сабуров, где они сейчас, если живы. Напишите, жив ли Епанчин, командир полка. Я живу сейчас в совхозе Андреевском Тихвинского района Ленинградской области. Первое время после войны нас скот колхозный, потом работал ночным сторожем, иначе других работ не мог выполнять. Я остался без руки. В настоящее время не работаю, живу на пенсии… Выполняю различные общественные поручения парторганизации совхоза…»

Я послал вторую книжку, на этот раз уже зная, что это именно тот самый Канюков. Совпадали не только его собственные имя, отчество и фамилия, но и записанная в блокноте фамилия командира полка Епанчина, о котором говорил мне тогда, в сорок третьем году, Канюков. А. упоминание об Ане и Сабурове вымышленных героях моей повести, и вопрос, живы ли они остались, меня не смутили. Знать их Канюков не мог, но, с долей читательской наивности восприняв мою книжку как достоверное во всех случаях повествование, поинтересовался дальнейшей судьбой этих неизвестных ему людей наравне с судьбой вполне реального человека – командира полка Александра Дмитриевича Епанчина, ныне Героя Советского Союза, генерал-лейтенанта запаса, человека, которого не было в повести, но у которого в полку он служил и о котором когда-то рассказывал мне.

В те же апрельские дни у меня произошла неожиданная встреча с сорок первым годом. К Утвенко приехал по какому-то делу один из офицеров службы тыла, полковник, не то из тыла корпуса, не то из тыла армии, сейчас уже не помню. Было это поздно вечером, почти ночью. Утвенко оторвался от только что начатого ужина, коротко переговорил с полковником по делам я, пригласив его поужинать, представил нас друг другу. Фамилия мне ничего не сказала, но лицо этого человека я вспомнил мгновенно и сразу. Не только лицо, но и все, что было связано с воспоминанием об этом лице.

Воспоминание было тяжкое, связанное в жизни этого человека с одним из тех, самых страшных для каждого из нас моментов, когда мы у всех на глазах струсили и сами знаем, что именно так оно и было.

Свидетелей таких моментов в своей жизни мы не любим повстречать. А тут, как на грех, Александр Иванович Утвенко вдруг вспомнил о нашем разговоре накануне, когда он, рассказывая мне о своем начале войны, расспрашивал меня о моем, и, обращаясь к полковнику, вдруг спросил:

– Вот Симонов вчера мне рассказывал, что был в июле сорок первого под Чаусами, когда там была самая каша. Вы тоже вроде мне говорили, что были там. Не встречались?

Не знаю, что говорил раньше этот человек Александру Ивановичу и про ту кашу под Чаусами, и про себя там, в этой каше, но увидев по его лицу, что он меня помнит так же, как я помню его, я с инстинктивной быстротой, раньше, чем он успел ответить, сказал:

– Нет, по-моему, мы не виделись, – на всякий случай избавляя его этим и от лжи, и от нелегкой для него правды, если б он решился ее вспомнить.

Он поспешил подтвердить:

– Нет, не виделись, – и до конца ужина просидел хмурый и неразговорчивый, видимо тяготясь желанием поскорей уйти.

Воспоминания – нелегкая вещь. И через плохое в них все равно не перепрыгнешь, сколько бы потом ни сделал хорошего.

На следующий день я заболел, свалился с температурой сорок с гнойной ангиной. Утвенко оставил меня у себя в санчасти. И несколько раз по вечерам, закончив все дела, навещал меня. Боевых действий не было, но он принимал пополнение, проводил учения, много работал, и я ценил, что он вырывает для меня время.

Нет худа без добра. Говорить мне ангина мешала, а слушать нет. В эти вечера Утвенко много рассказывал о себе. Записывать я ничего не записывал меня ломала температура, но об услышанном не раз вспоминал и когда писал рассказ «Зрелость», главным героем которого был похожий на Утвенко полковник Проценко, и когда этот же человек стал командиром одной из сталинградских дивизий в книге «Дни и ночи».

Кстати, один из наших разговоров начался с того, что гнойная ангина хреновая штука и что он, Утвенко, это хорошо знает по себе, потому что брать Новочеркасск ему пришлось как раз когда он болел ангиной. Эта история про больного ангиной командира дивизии, которому все равно – вынь да положь надо брать город, и легла потом в основу моего напечатанного в «Красной звезде» рассказа.

Когда мне немножко полегчало, я перебрался машиной в штаб фронта с намерением лететь в Москву, но в дороге прибавил простуды и целую неделю добивал еще свою треклятую ангину в санчасти штаба фронта.

Рассказывая о Евгении Петрове, я уже упоминал, как лечивший меня врач Николай Алексеевич Лещ отдал мне сохраненный им листок с медицинским заключением о причинах смерти Е. П. Петрова.

Тогда же доктор Лещ рассказал запомнившуюся мне историю, связанную с именем покойного Сергея Семеновича Бирюзова, впоследствии маршала, а тогда начальника штаба Южного фронта.

Бирюзов был болен, ему надо было дать успокаивающее, обезболивающее средство. Тот врач, на долю которого это выпало, дал генералу лекарство и только потом вдруг обнаружил, что по нелепой оплошности дал, оказывается, совершенно другое лекарство, и притом в дозе, правильной для обезболивающего средства, а для этого чрезмерной и даже опасной для жизни.

Врач немедля принял меры и заявил начальству о происшедшем.

Больному было плохо и делалось все хуже, несмотря на срочные меры. Помогут ли они, было неизвестно. Врача арестовали. Оплошность носила такой характер, что ему грозил суд.

Бирюзов пришел в себя. Принятые меры в соединении с природным здоровьем спасли его. А врач сидел под следствием. Придя в сознание, Бирюзов приказал освободить врача из-под стражи и привести к себе. Поговорив с ним и услышав объяснения, как все это вышло, Бирюзов поверил ему и приказал закрыть дело. А врача оставили на том же месте, где он служил.

Бирюзову пробовали возражать, но он был не из тех, кого легко переспорить; поверив, он настоял на своем, не дал сломать человеческую судьбу.

И во время войны и после нее, когда я видел Бирюзова, я, глядя на него, молчаливо вспоминал историю с ним и с врачом.