Изменить стиль страницы

Остались в рассказе и станица Урюпинская, и имя сына, и имя-отчество матери, только фамилия была заменена: Горшков – на Вершков, и генеральское звание снижено до полковничьего…

Но одну страничку своих тогдашних первоначальных записей все же приведу в надежде, что сквозь них проглянут черточки характера этого милого моему сердцу военного человека.

«На перевале, когда отступали к Приморью, четверо суток ни ели ничего абсолютно. Подойдет то один, то другой старый казак, спросит:

– Вы, наверное, кушать хотите, товарищ генерал?

– А что у тебя есть?

– А сухари.

– Брешешь.

– А вот.

Вытаскивает из переметных сум замусоленный кусок сухаря.

– Да ты сам же не ел.

– Да я ел только что.

– Чего же ты ел? Врешь же.

– Да, ей-богу, ел.

– Да чего же ел?

– Да опять же сухари. Да вот этот остался, не хочется больше.

И так пристанет до тех пор, пока не заставит сгрызть кусок сухаря.

Когда формировалась дивизия, собрал бородачей со своей родной и соседних станиц.

По станицам пошел разговор:

– Начдив приехал, свой, Аксиньи Ивановны сын, Сережка…

И стали съезжаться…»

Генерал сидит, молчит, подперши голову руками, потом говорит неожиданным голосом, в котором чувствуется слеза: «А теперь вот боюсь и появиться в станицах. Спросят: «Ну куда ты их дел, а?» Мало кто после всех боев остался сейчас в строю…

…Недавно после вручения наград собрал изо всей дивизии стариков на ужин. Выпили, а потом побеседовали о боях и об ошибках, моих и ихних. И эти три часа были такие, словно целый курс академии Фрунзе кончил. Старики настолько все знают, что мы себе даже и не представляем…

Есть у нас в дивизии девушка Маруся, военфельдшер, по прозванию Малышка. Так уж все ее кличут – Малышка и Малышка – за то, что очень маленькая. Так вот, как раз она вывезла массу раненых. И теперь награждена орденом Красной Звезды. А был с ней такой случай. Отступали. Она везла в крытой машине шесть тяжело раненных – двоих в голову и четырех в живот. Дороги разбитые. Еще одного, раненного в грудь, она посадила в кабину, а сама ехала всю дорогу на крыле, больше ста километров от одного места назначения до другого и до третьего; оказалось, все госпитали были уже эвакуированы и раненых некуда было сдать. Раненые от тряски начали стонать, но казачья честь не позволяла им этого, тем более при женщине. И они сговорились, чтобы не стонать, завели на всю дорогу, или, как говорят казаки, заиграли песню, старую нашу казачью:

Скакал казак через долину,
Через маньчжурские края.
Скакал он, всадник одинокий,
Блестит колечко на руке…

Она лечить раненых не любит – лодырь. А ездить за ними – это она любит. На передовые за ними ехать – для нее любимое дело.

А вообще надо сказать, что присутствие женщины на войне тем более когда опасность, облагораживает человека, который рядом. Делает его намного более храбрым…»

Повторяю, в те дни, которые я провел в казачьем корпусе Селиванова, главным образом в дивизии Горшкова и больше всего в полку у Дудникова, сколько-нибудь крупных событий, оперативно интересовавших газету, там не происходило.

Но блокноты ежедневно заполнялись важными для меня записями о встречах с людьми, начиная с Селиванова и Горшкова и кончая Куркиным и той самой Малышкой, о которой впервые рассказал мне Горшков.

Я и поныне с благодарностью вспоминаю замполита корпуса Никифора Ивановича Привалова, с которым мы немало поездили и на его «эмочке», и на броневичке и по тылам, и на передовую. Многими из запомнившихся мне встреч я был обязан именно этому душевному человеку, не щеголявшему, как это иногда случается, памятью на имена, показным, картинным знанием людей, а как настоящий комиссар знавшему их доподлинно и повседневно.

Впоследствии, когда на страницах «Красной звезды» стали один за другим появляться мои очерки и рассказы о людях казачьего корпуса, редактор был доволен и хвалил меня; но когда, в последних числах февраля, узнав, что Южный фронт становился, он не утерпел и поспешил вызвать меня в Москву. Причем срочно, как это явствует из моих дневниковых записей.

… Редактор прислал из Москвы телеграмму, потребовал немедленного возвращения. Очевидно, собирался дать какое-то другое задание.

Как раз на следующий день в Москву должен был вылететь Хрущев. Говорили, что ему после Южного предстояло ехать на другой фронт тоже в качестве члена Военного совета. Так, во всяком случае, считали в штабе.

За это время здесь, на Южном фронте, я дважды виделся разговаривал с Хрущевым.

В первую из этих встреч я в качестве корреспондента «Красной звезды» проинформировался у него как у члена Военного совета о том, что происходило на фронте.

А в другой раз просто попросил его рассказать мне о своих собственных чувствах и наблюдениях в период наступления Южного фронта от Сталинграда до Ростова. Это были уже не корреспондентские, а писательские вопросы никакого поручения от редакции я не имел. Но он, судя по его ответам, именно так и понял меня.

Узнав, что он завтра летит, я подумал, что другого шанса добраться до Москвы завтра же, за один день, у меня скорей всего не будет, и попросил в штабе, чтобы меня, если возможно, устроили на этот самолет. К вечеру мне обещали это, и утром, переночевав не в Батайске, а в Нахичевани, чтобы быть поближе к аэродрому, я сел в нашу редакционную «эмку» и заранее, с запасом поехал на аэродром.

Однако оказалось, что мы с Халипом ошиблись; в Ростове было два разных аэродрома, и мы сначала приехали не на тот, с которого должен был лететь Хрущев. А туда, куда нам нужно было попасть, добрались с опозданием минут на двадцать пять против срока вылета.

Я почти не сомневался, что все, кому положено лететь, уже улетели. Но когда мы поспешно вылезли из машины, то увидели вдали у самолета группу людей и среди них Хрущева.

На меня, кипя от негодования, накинулся один из тех, кто провожал Хрущева.

– Вас ждут! – негодовал он. – За вами на тот аэродром уже У-2 посылали. Уже три раза спрашивали про вас!

Мы торопливо шли рядом с генералом; он угнетал меня своими упреками, а я действительно чувствовал себя виноватым. Но когда мы на рысях добрались до самолета, Хрущев сказал совершенно спокойно:

– Ну что, приехали? А то мы тут вас поджидали. Теперь полетим.

И все. Оказалось, что рейс предстоял через Сталинград. Одну посадку до Москвы все равно нужно было делать, и командующий 64-й армией генерал Шумилов и его член Военного совета бывший секретарь Киевского горкома партии Сердюк уговорили Хрущева залететь к ним в Сталинград – позавтракать и посмотреть, как все это выглядит там сейчас, ровно через месяц после капитуляции Паулюса.

64-я армия Шумилова все еще продолжала стоять в Сталинграде. И штаб ее оставался все в той же самой Бекетовке, куда когда-то был привезен к Шумилову взятый в плен частями 64-й Паулюс.

Мы сели на сталинградском аэродроме и поехали в Бекетовку мимо пустырей и развалин. Вдруг на изгибе дороги поздняя машина остановилась. Остановилась и наша. Я вылез из машины и увидел зрелище, смысла которого сначала не понял. Не то котлован, не то большой снежный овраг с очень ровным дном. И на этой ровной белой плоскости сложены громадные поленницы дров. Первое ощущение – гигантский дровяной склад. И только потом понял: здесь, на дне котлована, сложено несколько тысяч трупов. Сложено так, как складывают дрова в хорошо содержащемся дровяном складе – улицами и переулочками. Несколько сот немцев складывали мертвых в аккуратные поленницы.

Не знаю, но мне показалось, что сам принцип этой странной аккуратности не был результатом приказаний людей, распоряжавшихся этим делом с нашей стороны – я их, во всяком случае, не видел, – а был следствием собственной инициативы перевозивших сюда трупы немцев. Как выяснилось, сюда свозили и здесь складывали вытащенные из-под развалин Сталинграда немецкие трупы, чтобы весной, с началом оттепели, город не был охвачен эпидемией, когда под развалинами начнут гнить и разлагаться мертвые тела.