Изменить стиль страницы

Что Н. А. Лещ и был «тот самый врач», я, конечно, помнил и сам, но он, как человек пунктуальный, решил это все-таки подтвердить.

Возвращаюсь к дневниковым записям.

…Ростов. Мрачный, выжженный, малолюдный. Более или менее уцелела только окраинная часть города, Нахичевань, с маленькими одноэтажными домиками. Все центральные улицы разорены, обледенели, холодны, черны.

По улице идет немолодой изможденный человек, тянет за веревку салазки. На салазках гроб, сбитый из двух фанерных ящиков. На ящиках написаны знакомые слова «Папиросы «Дукат». Ростов-на-Дону».

Не знаю, как будет, но сейчас мне кажется, что, вспоминая потом об этих отчаянных днях войны, отчаянных не с точки зрения военного положения – мы уже почти повсюду наступаем, – а с точки зрения того, в каком состоянии находятся страна и люди, я всегда буду вспоминать эту ледяную ростовскую улицу, этого человека и этот гроб из двух папиросных ящиков.

В последние дни чувствуется, что после взятия Ростова и выхода к реке Миус мы уткнулись здесь в прочную, заранее подготовленную немцами оборону.

С утра сижу вместе с командиром казачьего полка Дудниковым у него в эскадроне на наблюдательном пункте. Во всем полку, как он считает, осталось на сегодня сорок активных штыков. Он по привычке называет их саблями, хотя его казаки уже давно воюют в спешенном строю.

Сидим с ним на окраине деревни, в лощинке среди жидких оголенных садиков и нескольких полуразрушенных хаток. Впереди возвышенность, которую ночью предстоит взять и окопаться на ее обратных склонах. Сейчас на этой возвышенности и правее ее маневрируют и стреляют друг в друга болванками немецкие и наши танки. Танковые пушки бьют с коротким и сильным, каким-то пробочным звуком. Наши танки маневрируют, если можно так выразиться, спиной к нам, а немецкие – лицом.

Немецкие болванки, пролетая над нашими танками, хлопаются в землю то сзади нас, то в нашей лощинке. Танки то скрываются за складками местности, то вновь появляются. Загорается один немецкий танк, потом один наш, потом один немецкий, потом еще один наш. Потом танки снова маневрируют и постепенно расползаются в стороны.

У соседней хаты в воротах стоит полковая пушка. У ворот распахнуты обе створки, и пушка бьет прямо из ворот по горе.

Наблюдатель со стереотрубой сидит на три двора вперед на деревянном колодце. Пристроил трубу на колодезном вороте, а ноги свесил внутрь колодца…

Темнеет. Сверху звонят, что задача остается прежней: высоту ночью надо взять. Усталый командир полка с трудом вытаскивает из глубокого снега валенки, топает обратно по лощине к себе в штаб полка. Идет готовить атаку своих сорока активных штыков…

…Пока готовится предстоящее наступление, сидим в хате в штабе полка, с приехавшим сюда полковым комиссаром из политотдела армии. Сначала он хмурится, не хочет вдаваться со мной в разговоры, а потом вдруг сам начинает вспоминать разные подробности последних месяцев боев. «Все время мороз и ветер. Обогревались в степи в стогах сена. А в Калмыкии не было и этого. Шли по пояс в снегу. Волчий холод. Все тылы отставали, только и ели, что на ходу жевали сухари. Шли через реки Цимлу, Куберле, Сал, Маныч. Танкисты при переправах наращивали лед, чтобы прошли танки. Солома, бревна, лед, и снова в том же порядке. Танкисты по нескольку суток не вылезали из танков. Горючее не успевали подвозить. И пехота топала бесконечные версты. Идешь и видишь собака бежит и тащит по степи человеческую кость. И такая усталость, что даже лень выстрелить по ней. Там, где немцы зацеплялись, основные удачные атаки были, как правило, ночью. У наших в этом смысле крепче нервы. Вечером перекусят – и в атаку. Раньше «немцы не любят воевать ночью» было только фразой. Говорить ее говорили, а сами тоже не больно-то воевали ночью. А в эту зиму стали. Вообще стали умней воевать. Оказалось, что немцы еще более чувствительны к обходам, чем мы. Там, где наталкивались на сильное сопротивление, не упрямились, шли им в тыл, в обход.

Жаль, жаль Еременко, что не покомандовал фронтом до Ростова, увезли в госпиталь. Очень не хотел этого. Последнее время командовал фронтом, лежа на койке с открывшимися ранами, превозмогая себя.

А наши механизированные корпуса, можно смело сказать, давили немцев так, как они когда-то давили нас…»

Полковые пушки бьют из соседних дворов. Вздрагивает пламя коптилки. Звонят по телефону, что немецкой болванкой убило наводчика. Через несколько минут в заиндевелом башлыке входит командир батареи.

Выясняется, что убит старый наводчик по фамилии Дашевец. Все вспоминают его: такой старик с усами… Жалеют, что погиб, и посылают линейку привезти тело.

– Так, бедный, и не успел свою награду получить, – говорит про него Дудников и вспоминает другого старика – Белоусова, тоже наводчика. Три раза раненный, он все же остался в строю, и только вчера четвертое ранение – в ногу – заставило его выйти из боя. – Ты мне должен хлеб по хатам выпечь! отрываясь от других дел, говорит Дудников своему пому по хозяйственной части. – У нас дрожжей нет, а пресные пышки невыгодные – припеку не дают. И еще. На чем хочешь, а теперь же подвези сюда снарядов, хотя бы полсотни.

Захожу в соседнюю хату. В нее стаскивают раненых, стелют все что попадется и кладут на пол рядом. Дочка хозяев – девочка лет двух с половиной – смотрит на раненых взрослыми страдающими глазами. Еще один, раненный в голову, его устроили на хозяйской постели. Но он не лег, а как-то на корточках забился в самый угол и так и застыл там…

Ночь. Новая атака на ту же самую высоту. Напутствие: «Ни пуха ни пера! И перо и пух будут на горе!»

Сидим на новом, перенесенном еще ближе к высоте наблюдательном пункте в разрушенном промерзшем рабочем бараке.

Полковник в телефон:

– Ты мне не жми, а захвати!

Холодно, он охрип. Высоту и в эту ночь взять не удается…

Все эти записи относятся к пребыванию в Донском казачьем корпусе генерала Селиванова.

Прежде чем попасть туда, я побывал у танкистов и в пехоте – в 33-й гвардейской дивизии Утвенко, которая воевала теперь здесь, на Южном фронте.

Так же, как и их соседи справа и слева, казаки уперлись в эти дни в немецкую оборонительную линию на Миусе, которую нам удалось прорвать только спустя полгода, в августе. Но тогда, в конце февраля, примириться с тем, что мы здесь остановлены, и надолго, никому не хотелось. То здесь, то там продолжались безуспешные попытки продвинуться еще хоть на немножко вперед. Но для успеха не было ни сил, ни средств. Записанная мною тогда цифра сорок активных штыков на полк – достаточно красноречива.

Об одном из наших удачных танковых рейдов я сразу же сделал корреспонденцию и отправил ее в Москву. А о тех боях местного значения, о характере и масштабах которых дает представление мой дневник, писать не приходилось, редакция в этом не нуждалась.

Думая о том, что же все-таки сделать для газеты, я стал день за днем записывать рассказы казаков о пережитом ими за осень и зиму – сначала об отступлении через донские и кубанские степи до кавказских перевалов, а потом о нашем зимнем наступлении от Моздока до Миуса.

Я впервые за войну оказался в кавалерийских частях, да еще в казачьих, которые в значительной мере и формировались и пополнялись за счет добровольцев, случалось, далеко пере, шагнувших за призывный возраст.

Хочу привести сохранившуюся у меня в блокноте запись рассказа одного из таких людей – Парамона Самсоновича Куркина, старшего лейтенанта, коменданта штаба полка, участника мировой и гражданской войн, дважды краснознаменца, шестидесятичетырехлетнего казака, уроженца станицы Нижне-Чирской хутора Логовского:

«…Первый мой сын, Михаил, – комиссар батареи. Второй, Тарас, кончил Смоленское артучилище, двадцать третьего июня написал: «Жив-здоров, воюем».

И все. Третий сын после десятилетки пошел в Сталинградскую школу летчиков. Где они трое и где жена, не знаю. Должна была, по моему мнению, уйти от немца.