Изменить стиль страницы

Он уже хотел сделать какое-то распоряжение о нас, но тут к нему обратился один из английских дворян и на ломаном русском языке начал объяснять, что хочет наняться на службу в России и отлично владеет шпагой. Чернобородый взял из его рук оружие, деловито осмотрел, согнул и распрямил.

– Тонко, – бросил он.

– Это очень действенное оружие, – вмешался второй дворянин. – Им учатся владеть с детства, это требует особого умения.

– Умения, говоришь, требует? – Я уловила тяжелый взгляд чернобородого. – Мишка, Ванька! – крикнул он повелительно.

Тотчас же из группы мужчин, теснившихся вокруг нас, выказались двое молодых людей. Одежда их не отличалась от одежды Константина (я поняла, что здесь принято так одеваться), они были высоки и стройны. У одного была небольшая черная бородка, у другого – русая.

– А ну-ка, ребятки, покажите им, что какого умения требует! – скомандовал чернобородый.

Тотчас же молодые люди взяли шпаги у дворян и принялись фехтовать с необычайным искусством и проворством. Мои единоплеменники только разводили руками от удивления.

– Где они учились? – воскликнул один из них.

– Эти-то? – чернобородый хохотнул. – А у меня на конюшне их учение. Вот высеку их пару разов, так они еще и не то сделают. – И, глядя на изумленную физиономию англичанина, снова захохотал раскатисто. – Это ж холопы мои, – он повел широко рукой, – Мишка Шишкин да Ванька Алексеев, да прочие. И Коська Плешаков – холоп мой, – теперь чернобородый смотрел на меня. – Даром, что барина большого из себя строит! – он грубо хлопнул Константина по спине и тот угодливо захихикал.

Слово «холоп», я уже знала. Оно означало «раб». Значит, эти прекрасные фехтовальщики – рабы. И вот почему Константин был так сдержан, говоря о сословиях в России. Он здесь всего лишь раб. Но если в Америке рабами были чернокожие негры, привезенные из далекой Африки, то здесь рабами рождались и умирали, по внешнему виду ничем не отличаясь от своих господ.

Глава сто восемьдесят седьмая

Наконец чернобородый распорядился и насчет меня. Мы с Катериной должны были жить в женских покоях, которые располагались в высоком строении, называвшемся «терем».

Провожал нас туда все тот же Константин. Я шла рядом с ним, Катерина позади. Он нес баул с моими вещами. Некоторое время он молчал, затем заговорил по-английски несколько нерешительно:

– Наши обычаи… – начал он.

– Да, я видела, – процедила я сквозь зубы.

– Но когда-то так было и в Европе, и даже не так уж давно, – быстро проговорил он.

– Было или не было, но вы, образованный человек, умный, как вы это терпите?

– Все может измениться, – отвечал он уклончиво, – то есть, я уверен, что все изменится. И этот человек, который несомненно показался вам таким грубым и диким, на самом деле он горячий сторонник реформ и перемен в государстве. Он…

– О да, я не сомневаюсь!

На этот раз в моем голосе прозвучал такой сарказм, что Константин счел за лучшее переменить тему.

– Какими языками вы владеете?

– Говорю почти на всех европейских, – я пожала плечами.

– Ну, все европейские вам здесь у нас не пригодятся, а вот с госпожой вы сможете беседовать по-немецки, здесь из европейских предпочитают немецкий язык.

– Почему?

– Немцы издавна на службе у русских. Здесь даже есть целая слобода (квартал), населенная немцами.

Я снова пожала плечами. Мне не хотелось говорить с ним. Я не понимала, как он может позволять, чтобы его так унижали.

Мы поднялись по крутой лесенке наверх, где нас встретили две молодые служанки в костюмах, похожих на одежду Катерины. Им было поручено проводить нас в отведенные нам комнаты. Потом хозяйка приглашала нас к столу. Мужчины и женщины здесь, как правило, не ели в одном помещении, разве что в бедных крестьянских семьях.

Комнаты оказались маленькими, очень жарко натопленными, с красивыми изразцовыми печами, занимавшими очень много места, и низкими потолками. Деревянные стены были расписаны разноцветными узорами, преобладал красный цвет. Для меня была приготовлена широкая постель. Катерине полагалось спать на войлоке у дверей. Мои вещи она убрала в большой деревянный резной сундук, похожий на испанские сундуки. Я сказала ей, что хотела бы умыться. Катерина принесла снизу оловянный таз немецкой или голландской работы и глиняный кувшин с водой. Мыла не было. Она полила мне на руки, затем подала льняное вышитое полотенце. Я заметила, что пальцы ее дрожат.

– Чего ты боишься? – тихо спросила я. – Нам угрожает опасность? Чей это дом?

Она задрожала, пролила воду мне на подол и вдруг села на пол и закрыла лицо руками.

– Что с тобой, девочка? – спрашивала я по-турецки и гладила ее по плечу, пытаясь успокоить.

– Знала бы я, чей этот дом, – запричитала она. – Знала бы я! Ох, Коська, лиходей проклятый! За что сманил, загубил меня!

Разумеется, она должна была знать, что ничего хорошего ее на родине не ожидает. А «лиходей» Коська не только не сманивал ее, но и брать-то не желал. Но у нашей женской логики свои законы.

– Катерина, успокойся, прошу тебя, и говори, в чем дело! С тобой ничего не посмеют сделать. Ты моя прислужница и находишься под моей защитой. Когда я уеду отсюда, я возьму тебя с собой, увезу в Англию.

Это как-то само собой вырвалось у меня. Но на Катерину это подействовало.

– Правда? – тихо спросила она, подняв ко мне заплаканное лицо.

– Правда. Говори все!

Быстро же она пресытилась своей желанной родиной!

– А что говорить-то! – Катерина утерлась рукавом. – Мишки Турчанинова это дом, душегуба! И Коська – холоп его. А мне-то не сказал! (Будто она выспрашивала!).

– Значит, это дом твоего прежнего господина боярина Михаила Турчанинова?

– Его. Мишки-душегуба! Погубителя моего!

– Но он, кажется, не узнал тебя.

– У него не поймешь. Может – и узнал, а может – и нет. Я прежде махонькая, не такая гладкая-то была, – сказала она уже со странным равнодушием, словно бы заранее примирившись со всеми возможными вариантами своей грядущей судьбы.

Я снова повторила, что не дам ее в обиду. То, что я от нее знала о боярине Михаиле Турчанинове, вовсе не располагало в его пользу.

Между тем мысли Катерины приняли новый оборот.

– Как бы мне теперь своих повидать! – произнесла она, словно впадая в лихорадку.

Я испугалась, что она и вправду заболела.

– Но ведь твои родители не живут в городе, – тихо сказала я, пытаясь вернуть ее к действительной жизни.

– Я бы полетела, побежала, добралась бы, отнесла бы им чего-нибудь, – забормотала она.

– Чего отнесла?

– Припасов, барахлишка.

– Они так плохо живут?

– А как им жить-то? Когда Мишка у них все отбирает, как есть все! Они с голоду пухнут! Может и померли уже! – она истерически заплакала.

– Неужели он так разоряет своих крестьян? – произнесла я в неуместной растерянности.

– А вы думали как он их разоряет? По-аглицки? Нет уж, так по-нашему, по-русски и разоряет! – выкрикнула она с какой-то непонятной злобой (на меня-то она что злилась?). – Вам небось Коська наплел про наши русские края невесть чего! А у нас страшно! Ох, как страшно у нас! – это уже был вопль протяжной тоски, будто она сама наслаждалась своим отчаянием.

Можно было, конечно, напомнить ей, что если кто мне чего и плел о России, так это не Коська, а она сама. Но зачем было дразнить ее?

Она принялась бессвязно бормотать о своих братьях и сестрах и несчастных родителях, которым она хочет помочь. Было их что-то уж очень много, не то десять, не то двенадцать. Особенно горестно и жалобно она вспоминала о своем самом младшем брате Андрее, который был еще совсем крохотным, когда Турчанинов изнасиловал ее и поселил в своем деревенском доме. Этого мальчика она нянчила, когда и сама была еще ребенком, ему принадлежали ее первые, еще неосознанные материнские чувства, которым так и не суждено будет претвориться в жизнь, ведь у нее никогда не будет детей. И сейчас она о своем младшем братике причитала и заранее оплакивала его, уверенная, что он умер от голода и недосмотра.