Изменить стиль страницы

Лесков был в отчаянии. Он пытался писать что-то о покушении в те апрельские дни, но «все рвал», он сознавал, что ничего не понимает в ходе событий.

Он купил портрет смещенного Лорис-Меликова и демонстративно выставил в своем кабинете; портрет этот стоял у Лескова на письменном столе до самой его смерти, то есть все пятнадцать лет реакции, окрасившей царствование «хозяйственного» Александра III и его «совинокрылого» идеолога – Победоносцева.

Нет, не Лесков «повернул влево», как иногда пишут его позднейшие биографы (тот же Маклейн, например). Эпоха повернула. Лесков остался собой, он сохранил удивительную верность себе, своим принципам – против всех течений. Эпоха обошла его справа. И перелом – весна 1881 года, 31 марта, взрыв бомбы народовольцев.

В этот момент – «момент невесомости», как сказали бы мы сейчас, – и пишет Лесков полушутливое баснословие для сборника «г-жи Ахматовой», а потом (жалко стало!) для аксаковской «Руси». Что-то чувствует Лесков сверх ожиданий в этом тексте, хотя вряд ли может предполагать, что именно этому шутливому баснословию суждено вытащить из мертвой зоны и его самого, и – в конце концов – все его литературное наследие.

Несколько слов об этой мертвой зоне. О втором мертвом периоде в жизни Лескова (после первого, простершегося после «пожарной» статьи). Относительное благоденствие, вызванное триумфом «Запечатленного ангела», внезапно (впрочем, так ли внезапно?) обрушивается осенью 1874 года. В октябре – разрыв с Катковым. «Вежливо, но твердо и навсегда». Хроника «Захудалый род», начатая в «Русском вестнике», прервана.

Куда идти? «Мой „катковизм“ мне загородил все двери…» В каких только отстойниках не печатается Лесков в наступившем семилетии! «Русский мир», «Православное обозрение», «Кругозор», «Новости», «Странник», «Яхта», «Игрушечка», «Осколки», «Петербургская сплетница»…

Жить нечем.

Дело доходит до перевода с польского «Фавориток короля Августа Н», изданных в 1877 году в бесплатную премию к дамскому журналу «Новый русский базар», – пишет об отце Андрей Лесков.

По отчаянности ситуация напоминает послепожарный 1863 год. Как и двенадцать лет назад, Лесков вновь бежит за границу, спасаясь от домашней безысходности. Возвращение грустно. Все рушится в жизни Лескова. Второй брак разваливается. Горькая суета переездов позднее окрещена сыном-биографом, в неполные двенадцать лет таскавшимся за отцом с квартиры на квартиру: безрадостное новоселье… Поражает обилие начатых и брошенных в эти годы работ: «Захудалый род», «Явление духа», «Соколий перелет»… «Мне буквально нечем жить и не за что взяться; негде работать и негде взять сил для работы… Ждать я ничего не могу и, вероятно, пойду к брату в деревеньку его в приказчики, чтобы хоть не умереть с голоду и не сесть в долговую тюрьму. Положение без просвета, и дух мой пал до отчаяния…»

Этот период: с 1874 по 1881 год (от «Запечатленного ангела» до «Левши») в книге Андрея Лескова об отце назван: «Еретичество». С эпиграфом: «Мы не сектанты, а еретики».

Эпиграф восходит к свидетельству писательницы Лидии Веселитской, беседовавшей с Лесковым перед смертью его, в 1894 году. Пораженная резкостью, с которой человек, написавший когда-то «Соборян», отзывается о «попах», Веселитская кротко заметила, что это у Лескова, как и у Льва Толстого, сказывается сектантство.

Это замечание, конечно, много шире консисторского адреса: оно имеет в виду капитальное и неустранимое в жизни Лескова неумение с кем бы то ни было сладиться и сообразоваться – его поразительную неспособность плыть «в потоке».

Ответ Лескова внутренне точен: это сектанты плывут «в потоке» или «против потока»: они так или иначе потоком созданы, а мы – еретики… Еще чаще он говорит: ересиархи.

Пустота, разверзшаяся вокруг Лескова с 1874 года, – того же самого происхождения! Он верен своей линии. Со стороны это выглядит так, что он не верен ни одной из общепринятых линий, будь то «по» или «против» течений.

«Я опять ни на кого не угодил и очень этому рад».

Отчуждение действительно круговое. С Катковым разрыв – из-за взглядов на дворянство: Лесков-де принижает дворян в «Захудалом роде». С Некрасовым разрыв – застарелый, прочный – скажем так, из-за взглядов на разночинство, из-за принижения нигилистов. Что еще остается? Духовенство?

Славянофилы, кажется, еще не отвернулись. Иван Аксаков в восторге от «Соборян» и «Запечатленного ангела». Аксаков – не Юрьев, это человек решительный, твердый и надежный. «Единственный славянофил-деятель».

К Аксакову Лесков и обращается за помощью после разрыва с Катковым.

Первое письмо – осенью 1874 года: «Я не знаю, почему я в эти тягчайшие минуты вздумал тревожить Вас… При нынешнем тиранстве журналов в них работать невозможно… Мне некуда деться! И так идет не с одним Некрасовым, так шло и с Юрьевым, которому первому были предложены „Соборяне“ и „Запечатленный ангел“…»

Переписка крепнет, ширится – Аксаков по мере сил помогает Лескову найти службу, и Лесков изливает ему душу.

Весной 1875 года: «Вам, может быть, известно, что в печати меня только ругали, и это имело на меня положительно дурное влияние… я сначала злобился, а потом… смирился, но неискусно – пал духом… В одном знакомом доме Некрасов сказал: «Да разве мы не ценим Лескова? Мы ему только ходу не даем», а Салтыков пояснил: «А у тех на безлюдье он да еще кой-кто мотается, так они их сами измором возьмут»… Я совсем опешил, утратил дух, смелость, веру в свои силы и всякую энергию… Печатать мне негде, на горизонте литературном я не вижу ничего, кроме партийной, или, лучше сказать, направленской лжи, которую я понял и служить ей не могу. Вот и все! Что же впереди?… Неужто уже конец?!»

Тогда же – Щебальскому: «Думают, что образ мыслей человека зависит от Каткова или от Некрасова, а не проистекает органически от своих чувств и понятий».

Однако органика чувств и понятий не обещает еретику и со славянофилами устойчивого комплота. Создатель Савелия Туберозова и Памвы недолго почивает на этих лаврах, они ему мешают. «Я люблю живой дух веры, а не направленскую риторику», – замечает он Щебальскому. – «Такой религиозности, о какой Вы пишете, – я терпеть не могу и писать о ней не в состоянии». Писать можно – «о живых людях», а не о марионетках с религиозным заводом». Это уж, без всякой метафорики, точнейшее, в тесном смысле слова – еретичество. Повесть «Еретик Форносов» зреет в сознании. «Где бы ее напечатать?» Негде… Зреет и другое: своеобразная энциклопедия святительских бытовых пошлостей: «Мелочи архиерейской жизни». Это – напечатается, вызовет в конце 70-х годов бурю и еще раз повернет «миф о Лескове», на сей раз влево, и еще раз заставит общество привыкать к еретику, на сей раз – как к обличителю.

Переписка с Иваном Аксаковым несколько вянет по ходу этих перемен. Однако благороднейший Иван Сергеевич не оставляет мысли привлечь Лескова к своей только что открывшейся газете «Русь».

В ответ на приглашение к сотрудничеству Лесков в декабре 1880 года объясняет Аксакову, что занят «бытовой историйкой» о трех «попах», один из которых – праведник, но пьяница, второй – добряк, но буян, а третий – тихоня, но ябедник. «…Это, кажется, не в Вашем вкусе», – смягчает он. – «Боюсь, что Вы уж очень – за архиереев-то… Стоит ли?»

Аксаков отвечает Лескову с подкупающей прямотой: «Я не очень жалую глумления. Выругать серьезно, разгромить подлость и мерзость – это не имеет того растлевающего душу действия, как хихиканье и т. п… Архиерейскому сану подобает серьезная руготня и негодование. Это его привилегия. Его в нужных случаях надо бить дубьем, а не угощать щелчком. Коли я его дубьем, а не щелчком, этим я его сан почитаю!!! Поняли?»

«Понял», – откликается немедленно Лесков. – «Но я не совсем с Вами согласен насчет „хихиканья“… Хихикал Гоголь… и тожде совершал несчастный Чернышевский… Почему так гадка и вредна в Ваших глазах тихая, но язвительная шутка, в которой „хихиканье“ не является бесшабашным, а бережет идеал?… Вы говорите: „их надо дубьем…“