Изменить стиль страницы

Это – к вопросу о величии России и о том, какую цену люди за него платят. Добавлю только, что от публикации «Запечатленного ангела» до Шипки – менее пяти лет.

Лесков, правда, не пытается соотнести рассказанную им историю ни с политическими перспективами, ни с общественными проблемами. «Церковную пошлость», как было сказано, он не опровергает и не утверждает, так что финал о присоединении раскольников к ортодоксальной церкви действительно выглядит у него святочной «пришлепкой», почти мистификацией. Лескову дорого в этом сюжете другое, – то, что он фигурально назвал представлениями людей о божестве и участием божества в делах человеческих. Эта формула становится точнее, если иметь в виду, что «божеством» может стать что угодно. Лескова завораживает смесь святости и плутовства, твердости и изворотливости, доброты и жестокости, языческого суеверия и современнейшего хитроумия, которую он чует в колесящем по Руси простом народе. Он не ведает, какие формы может принять эта непредсказуемая сила. Но он видит, что она глубже и мощней любых объяснений, которые имеются в его распоряжении.

«– А ты не убежишь? – говорит англичанин.

А Марой отвечает:

– Зачем?

– А чтобы тебя плетьми не били да в Сибирь не сослали.

А Марой говорит:

– Экося! – да больше и разговаривать не стал.

Англичанин так и радуется: весь ожил.

– Прелесть, – говорит, – как интересно».

В 1873 году Лесков оптимист. Пройдет несколько лет, и он по-иному взглянет на такого «англичанина». И на кузнеца, что делает профессиональные чудеса, о физике понятия не имея и работая «просто как его господь умудрил».

Звать этого кузнеца будут – Левша.

5. Зачем «Левша» ковал «блоху»?

Два лица, необходимые для начала этой истории: Аксаков и Ахматова.

Иван Сергеевич Аксаков. Столп славянофильства. Издатель московской газеты «Русь». Знакомство для Лескова и не близкое, и не слишком давнее; он на обоих братьев, Ивана и Константина, вышел через их кузена, Александра Аксакова, мистика и «спирита». Не будем углубляться в мистические стороны лесковского духа, это тема особая и непростая, однако славянофильские его стороны еще более проблематичны: такой «поперечный» человек, как Лесков, вряд ли и мог бы прийтись ко двору «направлению», какому бы то ни было. Однако нужда погнала, деться оказалось некуда, и отношения, начавшиеся с середины 70-х годов, держались на ниточке переписки.

Теперь – Ахматова. Громкое имя, прославленное впоследствии в русской поэзии XX века, во второй половине XIX века носит скромнейшая детская писательница и переводчица Елизавета Николаевна Ахматова, происходящая, впрочем, от тех же, наверное, булат-ахматовских чресел, что и Анна Горенко… С Елизаветой Николаевной Лесков хорошо знаком и даже дружен. В 1881 году (а именно весной 1881 года разворачиваются интересующие нас события) Ахматова, дама уже почтенного возраста, задумывает выпустить собрание своих романов, а в подкрепление акций перед подписчиками – предварительно выпустить нечто вроде юбилейного сборника в свою честь. В этот-то сборник и вербует она усиленно добрых знакомых с литературными именами.

Лесков – Аксакову, 12 мая 1881 года:

«…Я преследуем судьбою в лице г-жи Ахматовой, которая затеяла какой-то юбилейный альманах и мучит меня требованием статьи. Я дал согласие употребить мое имя, но работы не обещал… однако Ахматова преодолела меня, и я должен ей нечто написать. Начал ей писать на всем произволе (заметьте это место, уважаемый читатель! – Л.А.) маленькую штучку в два листа и вдруг облюбовал это и порешил скрасть это у нее и отдать Вам, а ей написать что-нибудь побабственнее… Написались у меня живо и юмористично три маленькие очерка (все вместе в два листа) под одним общим заглавием: «Исторические характеры в баснословных сказаниях нового сложения». Это картины народного творчества об императорах: Николае I, Александре II и Александре III (хозяйственном). Все это очень живо, очень смешно и полно движения…»

Сто лет спустя лескововеды будут вести раскопки; Хью Маклейн начнет вычислять: если из трех очерков два имеются, то куда делся третий? если «бабственный», отданный в конце концов Ахматовой «Леон, дворецкий сын» – явно про Александра III, то «скраденный» у Ахматовой для Аксакова – он про Николая или и про Александра I?…

Положим, один из трех куда-то делся. Бог с ним; может, он и не был написан, а только планировался Лесковым.

Другой, «Леон…», «бабственный», канул в Лету по причине явной неудачности.

Но третий, вернее, первый, – не канул. Этот очерк – «мужественный», и прогреметь ему суждено на весь белый свет. Это «Левша»! Левша, подковавший аглицкую «блоху»! Эмблема наша, гордость наша! Спроси современного читателя, что такое Лесков написал? «Левшу». Спроси, что в Туле было? – Левша. Кто у нас умелец, кто иностранцев посрамил? Левша.

Всех затмил! Не пленительные «Соборяне», не гениально выточенный «Ангел», не хрестоматийный «Тупейный художник» вспоминаются нам при имени автора, нет, выскакивает на поверхность все та же английская блоха в русских подковках. Никто и не удивляется: так «всегда было». На то «блоха» и подкована, чтобы быть символом русского народного сознания – всегда, везде и при каждом случае.

А ведь есть чему удивляться. Начал писать «штучку», а написал штучку же, но такую, что сам «что-то почувствовал», не так ли? Даже «перерешил»: забрал в лучшее место. Жалко стало… Словно засветилось в «маленьком очерке» чудо, превышающее первоначальный замысел, и не определишь, что там (живо… смешно… полно движения), – а что-то есть превыше определений. Лесков так и не определит, какой же «секрет» заключила в маленькую побаску его своевольная рука, хотя определять будет и так, и эдак.

Вот еще одна попытка пролить авторский свет на эту тайну.

В той же аксаковской «Руси», той же весной 1881 года – очерк Лескова «Обнищеванцы». Эпиграф – из Достоевского: «Нашему народу можно верить – он стоит того, чтобы ему верили». И далее – с первых строк – следующая защитительная речь:

«Большая неправда… накликана на наш фабричный народ ложными представлениями о нем фальшивой литературной школы, которая около двадцати лет кряду (то есть с 1862, памятного Лескову года, и „школа“ эта – школа „Современника“ некрасовского. – Л.А.) облыжно рядит нашего фабричного рабочего в шутовской колпак революционного скомороха. Народ, работающий на фабриках и заводах, в смысле заслуженности доверия, это – все тот же русский народ, стоющий полного доверия, и Достоевский, не сделавши исключения для фабричных, не погрешил против истины…»

Оставим в стороне Достоевского – это обычный для Лескова прием иронической переадресовки (иронической, потому что сам Достоевский мог сказать на эту тему нечто совсем другое, или по-другому), – но тут есть чему изумиться и помимо иронического приема. Ведь перед нами – что-то вроде вступления в «Сказ о Левше». Оказывается, история фабричного умельца, которого насмерть укатала николаевская чиновная система, должна вызвать умиление! Вот, мол, умелец, кротостью своею равный «рыбарям и ниварям»… И это чувство можно вынести из «Левши»??! Так что же, правая рука не знает, что пишет левая?

Да знать-то, может, она и знает, но знание умственное не покрывает у Лескова того внутренне «своевольного», противоречивого, взрывоопасного и неожиданного образа, который выходит из-под гениального пера.

Потому что в образе этом концентрируется время, во всем его бесконечном драматизме.

Весна 1881 года. Еще недавно, чуть больше года назад, после взрыва, который устроил в царской столовой Степан Халтурин, Лесков писал в газетах «о трусости» общества, и призывал всех, кто пугается террористов, поверить в «успех действий власти, поступившей… в руки лица, внушающего всем честным людям большое доверие и уважение к его способностям». Однако царя все-таки взорвали, и лицо, «внушающее доверие и уважение», исчезло с политической арены, уступив место у кормила власти ненавистному для Лескова Победоносцеву.