Изменить стиль страницы

Первые два суждения в «Круге чтения» Толстого раскрывают психологический механизм нравственного призыва к молчанию. Писатель предложил две психологические мотивировки необходимости молчания, отрицания самораскрытия.

Первая. «По одному тому, что хорошее намерение высказано, уже ослаблено желание исполнить его». Снова Толстой выявляет психологию деятельного человека, от тютчевской созерцательности он ведет связующую нить к активно-практическому гуманизму: молчать о добрых движениях души нужно для того, чтобы лучше реализовать их. Это чисто толстовско-левинский поворот мысли. Многословие понимается как суррогат настоящего дела.

Вторая. Совесть человека требует активной внутренней жизни, внутренней сосредоточенности, самоуглубления: «Лучшая часть той драмы, которая происходит в нашей душе, есть монолог или, скорее, задушевное рассуждение между Богом, нашей совестью и нами». Бессовестный человек, пустой чужд этого нравственного диалога с самим собой, нравственного самоотчета, самопроверки, самоиспытания. Суд собственной совести может происходить лишь в молчании.

Идейную концепцию «Silentium!» Толстой органически включил в свою философию личности, в свою этику. Он объяснил и принял стихотворение с позиции активного человеколюбия.

В.Я. Брюсов (Изд. Маркса. С. XLII), рассматривая стихотворение, решает гносеологическую проблему: «Из сознания непостижимости мира вытекает другое — невозможности выразить свою душу, рассказать свои мысли другому.

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?

Как бессильна человеческая мысль, так бессильно и человеческое слово. Перед прелестью природы Тютчев живо ощущал это бессилие и сравнивал свою мысль с «подстреленной птицей». Неудивительно поэтому, что в одном из самых своих задушевных стихотворений он оставил нам такие суровые советы:

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои.
Лишь жить в самом себе умей...»

С Брюсовым спорил А. Дерман (Заветы. 1912. № 9. С. 197): «Таким образом, из знаменитого восклицания «мысль изреченная есть ложь!» сделан г. Брюсовым силлогистический мостик к утверждению о предпочтительности нерассудочных форм постижения мира перед рассудочным познанием. Это явно неубедительно и основано на необъяснимом игнорировании прямого смысла восклицания и всего стихотворения «Silentium» в целом. Не «мысль, т. е. всякое рассудочное познание, есть ложь», но «мысль изреченная», и смысл стихотворения исключительно в том, что мысль искажается при своем рождении при превращении в слово». Развивая свою мысль и цитируя стихотворение, полемист уточняет свое понимание тютчевской идеи: «бессилие слова заключается в невозможности передать силу мысли, смысл не в равенстве мысли и слова, а в разности, в утечке и искажении мысли при передаче другому».

Для Д.С. Мережковского это стихотворение — «сегодняшнее, завтрашнее». Логика мысли Тютчева, по мнению писателя, направлена на «самоубийство»: если в основе мира лежит злая воля, активное действие бессмысленно, разумно лишь созерцание. Человек не нужен другому человеку для действия. Если действие бессмысленно, то и общение не нужно. Отсюда вывод: «Лишь жить в самом себе умей» — выражение индивидуализма, одиночества, безобщественности. Следующий шаг на том же пути развития делают Бальмонт, пожелавший жить собой и быть себе солнцем, и З. Гиппиус, которая хочет «полюбить себя, как Бога». «Самоубийцы так и не знают, что цианистый калий, которым они отравляются, есть Молчание: «Молчи, скрывайся и таи / И чувства, и мечты свои... / Лишь жить в самом себе умей...». Его болезнь — наша: индивидуализм, одиночество, безобщественность» (Мережковский. С. 13).

К.Д. Бальмонт выделил в наследии Тютчева это стихотворение: «Художественная впечатлительность поэта-символиста, полного пантеистических настроений, не может подчиниться видимому; она все преобразовывает в душевной глубине, и внешние факты, переработанные философским сознанием, предстают перед нами как тени, вызванные магом. Тютчев понял необходимость того великого молчания, из глубин которого, как из очарованной пещеры, озаренной внутренним светом, выходят преображенные прекрасные призраки» (Бальмонт. Кн. 1. С. 88–89).

Вяч. Иванов считал это стихотворение определяющим в мироощущении Тютчева: «Молчи, скрывайся и таи» — знамя поэзии Тютчева; его слова — «тайные знамения великой и несказанной музыки духа» (По звездам. СПб., 1909). С. 37–38); поэт-теоретик имеет в виду самопогружение, когда «нет преград» между человеком и обнаженной бездной, такое приобщение к мировым безднам невыразимо в слове и требует Silentium. Это мгновение бытия ценно и вечно». Вяч. Иванов сблизил по смыслу стих. «Silentium!» и «День и ночь»: «Новейшие поэты не устают прославлять безмолвие. И Тютчев пел о молчании вдохновеннее всех. «Молчи, скрывайся и таи...» — вот новое знамя, им поднятое. Более того, главнейший подвиг Тютчева — подвиг поэтического молчания. Оттого так мало его стихов, и его немногие слова многозначительны и загадочны, как некие тайные знамения великой и несказанной музыки духа. Наступила пора, когда «мысль изреченная» стала ложью» (там же. С. 38).

Символисты, изучая структуру тютчевского образа и стремясь найти у этого поэта модель символической поэзии, обращались к «Silentium!», видя в нем теоретическое обоснование поискам символов. Если «мысль изреченная есть ложь» и никаким логическим сочетанием слов, ни в каком определенном образе нельзя адекватно выразить идею, остается единственный путь — «поэзия намеков, символов» — так развивал свою мысль В.Я. Брюсов (Смысл современной поэзии. Избр. соч. М., 1955. Т. 2. С. 325). «Живая речь есть всегда музыка невыразимого; «мысль изреченная есть ложь», — ссылаясь на Тютчева, писал А. Белый (Магия слов. Символизм. М., 1910. С. 429) и заключал: «В слове-символе соединяется «бессловесный» внутренний мир человека с «бессмысленным» внешним миром». В конечном итоге развития этой мысли он сводил лирическое творчество к магическому заклинанию через звукоподражания и образец находил в поэтическом опыте Тютчева.

«ЧЕРЕЗ ЛИВОНСКИЕ Я ПРОЕЗЖАЛ ПОЛЯ...»

Автографы (2) — РГАЛИ. Ф. 505. Оп. 1. Ед. хр. 13. Л. 5 и 2.

Первая публикация — Совр. 1837. Т. VI. С. 395–396, под общим заголовком «Стихотворения, присланные из Германии», под номером XXV, с общей подписью «Ф.Т.». Затем — Совр. 1854. Т. XLIV. С. 15; Изд. 1854. С. 27; Изд. 1868. С. 31–32; Изд. СПб., 1886. С. 82; Изд. 1900. С. 75–76.

Печатается по беловому автографу. См. «Другие редакции и варианты» С. 242.

Первый автограф (л. 5) — черновой, карандашный, второй (л. 2)— беловой, чернилами. В движении от чернового варианта к беловому видна взыскательная стилистическая правка. Устранены грамматические неточности (во второй строке появилось слово «вокруг» вместо первоначального «кругом», в 13-й «...вам единым удалось» поэт заменил более правильным оборотом — «...вам одним лишь удалось»). Более существенна и принципиальна правка 4-й строки, в которой было: «Все на душу тоску лишь наводило»; поэт заменил «тоску» на «раздумье»; именно это слово обозначило ведущий тон стихотворения – медитации. 14-я строка в одном из черновых вариантов содержала характерное тютчевское слово «пришельцы» («Пришельцы вы с брегов другого света»), но вся была изменена. В стих. «Давно ль, давно ль, о Юг блаженный...» он сохранит это слово, примененное к себе («И ты, как Бог разоблаченный, / Доступен был мне, пришлецу?..). Тютчеву было свойственно проникать во внутренний мир человека, переходящего рубежи, так он осознавал нередко и себя.