— Если бы Игорь не погиб, — продолжала говорить Наташа, — он сделал бы в жизни больше Новикова. Генка — начальник. Я думаю, и от Теши можно большего ожидать, чем от Генки. Тут Теша как-то пришел, а Новиков спрашивает у него: «Что летом собираешься делать?» Теша говорит, что в альплагерь поедет, разряд по альпинизму выполнять. «А без пальцев возьмут?» — «Почему без пальцев? Пальцы у меня есть. Трех передних фаланг недостает — это не беда. У нашего главного альпиниста Виталия Абалакова на обеих руках нет кончиков пальцев. Я договорился. Ногу окончательно разработаю и через месяц поеду на все лето». Тут Генка и прикусил язык.
Мы вошли в лес. Здесь было сумрачно и сыровато, но весеннее солнце пробивало и густые лапы елей, на усыпанной хвоей земле ярко выделялись солнечные пятна.
— Он погиб, да, он погиб, — взволнованно говорила Наташа, — но он рисковал не зря. У него были такие большие планы, такие замыслы, что для их осуществления нужно было стать сильным человеком, очень сильным.
— Рисковал он зря, это ты напрасно, — сказал я, — из-за этого ведь и погиб.
— Рисковал, может быть, и зря, — торопливо заговорила девушка, — я хотела только сказать, восхождение было не бесцельно, как многие думают. Ему нужна была вершина. Вершина! Сама Ушба! В этом он весь...
Наташа остановилась у широкого пня и огляделась.
— Давайте здесь, — сказала она, взяла у меня магнитофон и поставила его на верхний срез пня. Дерево пилили с двух сторон, и один пропил был повыше другого. — Пленка стоит, можно включать.
— Ну, включай, — сказал я. И она нажала клавиш.
«Раз, два, три, четыре, пять, проба, — раздался голос Игоря. — Я, Игорь Староверцев, отправляюсь в горы для того, чтобы совершить в двойке с Тимофеем Бебутовым восхождение на вершину Ушбы, сознательно и добровольно иду на этот риск для того, чтобы испытать себя, закалить и никогда ничего не бояться. Я твердо знаю: если мы поднимемся на Ушбу, я смогу честным путем достигнуть всего, к чему я стремлюсь. Если я погибну, прошу в этом никого не винить, мы делаем это тайно от всех. Больше всего на свете я люблю свою мать и мою невесту Наташу Сервианову!»
И вдруг: «Бу-туб! Бу-туб! Бу-туб!» Сердце! Он приложил микрофон к груди, к своему сердцу.
Пока раздавался голос Игоря, Наташа плакала, опустившись на землю и прислонившись головой к пню. Но я трогать ее не стал.
Магнитофон продолжал крутиться. «...Сознательно и добровольно иду на этот риск», — бубнил голос Теши, повторяя тот же текст.
Бессвязно что-то бормоча и заливаясь слезами, Наташа громко рыдала. Она содрогалась всем телом и прижималась к мокрому пню. Я не утешал ее, не уговаривал — пусть выплачется. И она плакала до тех пор, пока сама не успокоилась. Тогда я помог ей подняться, отряхнул на ней пальто и повел домой.
Наташа
О пленке Сеич узнал от Теши. Он спросил, у меня ли эта пленка. Я сказала, что у меня. «А что на ней?» Я не смогла ему сказать, ответила так: «Я принесу, послушаете сами». Мы разговаривали в коридоре, нам мешали, и мы решили, что надо встретиться и поговорить где-нибудь в другом месте, не в институте. Собственно, предложила это я: как же в институте можно крутить пленку?! Я знала, что не выдержу и разревусь. Я всегда буду любить Игоря и не смогу забыть его никогда, как бы моя жизнь ни сложилась. Если у меня будет муж, он не станет ревновать меня к Игоречку, я ему все расскажу, и он поймет меня.
Время шло, а мы с Сей Сеичем все никак не могли встретиться, у него никогда нет времени. В прошлую пятницу он сказал, чтобы я пришла во вторник, сегодня, значит.
На кафедре Сеича не было, лаборантка сказала, что скоро должен прийти. Я села и стала ждать. Он действительно скоро пришел, и какой-то расстроенный, явно не в себе. Сеич был свободен и согласился проводить меня в Измайлово.
Пока мы шли по аллейкам, говорила я, Сей Сеич молчал. И казалось, думал о чем-то своем. А я тоже говорила одно, а в голову лезла какая-то ерунда. Я удивлялась, сердилась, но ничего не могла с собой поделать. Ни с того ни с сего вспомнились мне вдруг дурацкие зеленые штаны Игоря, просто позорные вылинявшие штаны. Они были старомодны и широки, как у Тараса Бульбы. Я говорила: «Выкинь ты эти брюки, не позорься, выброси в первом же походе!» Он смеялся: «Совсем целые брюки. Как можно выкинуть такую прекрасную вещь?» Ругала Генку, а сама вспомнила его брюки: в коленях и в бедрах — в обтяжку, книзу — клеш... Блеск! Я говорила, говорила, а сама со страхом ждала того времени, когда надо будет включать магнитофон. Я рассказывала Сеичу, как Игорь презирал Генку за отсутствие фантазии, за пошлость, а сама думала: «Зато он сильный, способный и знает, чего хочет». «Я пройду по жизни так, как танк», — сказал он однажды. И он действительно как танк. Мало кто перед ним может устоять. Весь курс в руках держит.
Что бы сказал Сеич, если бы он смог прочитать мои мысли?! Мне самой за себя было стыдно. Да, грубый и неотесанный Генка, Генка-пошляк, каждый вечер приезжает к моему дому и стоит под окнами. Генка-гигант, Генка-танк внимателен ко мне, заботлив, как бабушка. Из солдата он превратился в рыцаря. Мы еще не заводили магнитофон, а мне уже хотелось плакать от обиды на саму себя.
Тут мы остановились. Надо было включать. Как только я услышала голос Игоря, со мной произошло что-то невообразимое, я совершенно потеряла контроль над собой. Я прощалась с ним навсегда, я просила у него прощения, я плакала о нашей несостоявшейся любви, о наших неродившихся детях. Мне так было жаль его, что готова была умереть. Я не плакала так никогда. Услышав его голос, я ощутила вдруг, что во мне что-то оборвалось или прорвалось, и все мое горе хлынуло из меня и вылилось слезами. Я была как безумная, про Сеича совсем забыла, а он стоял и молчал. И когда я выплакалась до конца, я почувствовала облегчение. На душе стало спокойно. Даже мама ничего не заметила, когда я пришла домой. Хорошо, что ресницы у меня не были подкрашены.
Отец опять ставил свой экслибрис на книжки. Ему сделали красивую печатку с изображением трех верблюдов среди барханов, а по краям овала надпись: «Из книг Леонида Сервианова», и вот он уже третий день с удовольствием, не спеша, штампует свои книги. Сегодня добрался до энциклопедии Брокгауза и Ефрона, выложил все восемьдесят томов на стол и стулья, прижимает свою печатку к штемпельной подушке, потом зачем-то громко дышит на нее, округлив рот, и с силой прижимает печатку к заглавному листу книги.
Я бросила портфель и прошла на кухню.
— Звонил кто-нибудь? — спрашиваю маму.
— Без конца звонит этот ужасный Генка, — скривилась мама.
— Чем же он ужасен, мамочка? Очень хороший мальчик. И смотри какой преданный, все время звонит, — подзавожу я ее.
— И не говори мне про него! — машет на меня сразу двумя руками мама. — Просто удивляюсь, что ты в нем нашла. Неужели тебе с ним интересно?! Ведь и говорить как следует не умеет по-русски.
— Ничего, мамочка, научится. Он лучше стал. Зато у него абсолютная память и дикие совершенно способности. Я думаю, у него уже сейчас больше знаний, чем у нас всех, вместе взятых. И потом, его пророчат в секретари комсомола.
Мама смотрела на меня с ужасом.
— Это ты серьезно говоришь?
— Какие могут быть шутки? Через десять лет он будет ректором, вот увидишь.
— Я бы не хотела этого увидеть, — поджала она губы, — предпочла бы не видеть. — Мама поставила передо мной тарелку и спросила: — Он что, не русский?
— Нет, почему? Русский. Только он из-под этого... из-под Белгорода.
— Вот именно, — сказала мама, — «из-под». Пошел вон! — закричала она вдруг на Грея, и собака с обиженной мордой удалилась с кухни.
— Ну и что? — Я начала есть поданные мне котлеты с картошкой.
— А то, что, если он станет ректором, все равно никогда не научится есть суп, не хлюпая. А если уступит место женщине, то сделает это не машинально, не сердцем, а головой, ибо это не заложено в нем генами и воспитанием. Он невоспитан, Наташа, и это исправить невозможно. Человек не нашего круга, и будь у него хоть семь пядей во лбу, счастья он тебе не принесет, попомни мое слово.