— Я что-то промямлил насчет того, что мы обязательно пожертвуем на клинику, вот вернемся домой, поговорим с тобой и пришлем, но он не смутился: деньги нужны ему сейчас, на поездку в Дамаск, ведь у нас их сколько угодно. Линка, которая только догадывалась, о чем идет речь, потому что с утра он говорил исключительно на иврите, до боли сжала мне руку у локтя, и я стал извлекать из карманов турецкие бишлики, талеры, остаток итальянских денег. Он сгреб в кучу все и пошел к кассе покупать билет; потом вернулся, вид у него был очень мрачный, взгляд потухший. "Стало быть, мы никогда больше увидимся, и вы в этом виноваты. Вы не чувствуете себя виноватыми?" Я отрицательно покачал головой, но в тот же момент меня пронзила мысль: Боже мой, какую страшную ошибку я допускаю, ведь занавес уже поднялся, и передо мной сейчас не иерусалимский врач-гинеколог, а актер, произносящий текст, который он не в силах переиначить, текст, который был вложен в его уста с незапамятных времен, он сам, и режиссер, и директор театра, не могут что-либо изменить — он должен выйти на сцену, начать представление и довести его до конца. А он уже смотрит на нас откуда-то издалека, с высоты презрения, потом его взгляд и вовсе становится отсутствующим, и, словно лунатик, он поворачивается и удаляется от нас по перрону, перебросив пальто через плечо. Он идет вдоль вагонов, куда набились сотни исмаэлитов, и дым их папирос, так и валящий из окон, словно предвестник локомотива, свист которого уже слышится издалека. Линка в истерике, она кричит: "Останови его! Возьмем его с собой!" "Как это так? — отвечаю ей я. — Он же едет в Дамаск, а нас ждет пароход". Она тянет меня, как будто хочет, чтобы мы, бросив все, сели в этот поезд, который вот-вот отойдет в Дамаск. Но Мани уже дошел до конца состава, сбросил с плеча пальто, оно упало на перрон — он боится испачкать его в крови, словно молнией высветило у меня в мозгу, — и мягко и плавно спрыгнул на рельсы. Турецкий солдат закричал, Мани оглянулся, лицо его в зареве заката, наплывавшем с моря, выглядело измученным до предела, это было лицо совершенно сломленного человека. Окрик солдата задержал его только на мгновение, он тут же повернулся и пошел вперед по шпалам, укоризненно грозя пальцем черному паровозу, который появился из-за поворота, словно выговаривая ему, как ребенку, который поздно пришел домой, а в следующий миг меч обрушился — локомотив рассек его пополам. Но ты совсем не слушаешь меня, отец.

— Что?

— Да, я изо всех сил удерживал Линку, которая порывалась бежать туда вслед за толпой исмаэлитов, повыскакивавших из поезда, — весть распространилась как молния, ты же знаешь простой народ — их хоть хлебом не корми, но дай поглазеть на убитых и раненых. Турецкие солдаты пытались их оттеснить, раздавали удары направо и налево, досталось и Линке; меня они пропустили, я поднял его пальто, чтобы прикрыть рассеченное тело прежде, чем она подойдет… Отец, дорогой, смотри, уже забрезжил рассвет. А я все говорю и говорю. Отец? Что же ты не отвечаешь? Скажи что-нибудь. Что случилось? Не пугай меня.

— Ты плачешь? Что случилось?

— Больно за кого?

— За него? За него?! Что это значит? Ты… ты же…

— Виноват? Как это так? Я же сказал тебе, что мы были только предлогом…

— Что значит "пусть бы осталась"? О чем ты говоришь?

— Вернуться одному?

— Обратиться к вам? Откуда? Куда? Ты сам не понимаешь, о чем говоришь.

— Зависело от кого?

— Только от него самого. От демона, который внутри него. С тобой можно сойти с ума. Остаться? Ха-ха… Где?

— Что "цинизм"?

— Нигилизм? Я больше не хочу говорить про это. О чем ты плачешь? По ком? Оглянись вокруг — посмотри на мать, она же смертельно больна, на самом пороге могилы. Плачь по тем, по кому надо плакать, — тебе и мне…

ПОСТСКРИПТУМ

Эфраим Шапиро не смог сразу осуществить свое намерение — покинуть имение родителей — из-за резкого ухудшения состояния здоровья матери, а потом из-за ее смерти, последовавшей через месяц после возвращения сына и дочери из Эрец-Исраэль. Только осенью 1900 года он переехал в Краков и устроился детским врачом в одну из больниц.

Линка, которая не могла вынести одиночества в огромном поместье, тоже переселилась в Краков и пошла работать медсестрой, на добровольных началах. Вскоре она встретила и полюбила врача-поляка и несмотря на скандал в семье — отец и брат категорически возражали против этого союза — вышла за него замуж. Она приняла католичество, переехала с мужем в Варшаву и родила ему сына и дочь.

Столь острый разлад причинял боль всем членам семьи Шапиро, и вскоре произошло примирение. Эфраим Шапиро, который так и остался холостяком, стал все больше и больше привязываться к племянникам. Он наведывался в Варшаву, а также проводил вместе с ними летние месяцы, когда Линка, большей частью без мужа, приезжала с детьми в имение отца.

После смерти отца, Шалома Шапиро, в 1918 году Линка продала свою долю поместья крестьянам из окрестных деревень, Эфраим же вернулся в имение. Та часть владений, которая досталась ему и была практически отдана на откуп управляющему, не приносила такой прибыли, как при отце, но доходов хватало, по крайней мере настолько, чтобы позволить Эфраиму сократить практику и ограничиться узким кругом больных, которых он время от времени посещал в близлежащем городке. Он как бы ушел на покой еще в расцвете лет и вел тихую размеренную жизнь; наиболее отрадными событиями в ней были наезды сестры с детьми, которые, хоть по всем законам и были католиками, но тянулись к еврейским корням.

Когда немцы вторглись в Польшу и началась вторая мировая война, Эфраим Шапиро, которому было к тому времени шестьдесят девять лет, решил перебраться в Варшаву к сестре. Однако очень скоро стало ясно, что она не только не может предоставить ему надежное убежище, но и сама вместе с детьми подвергается не меньшей опасности. Эфраим вернулся в имение, с помощью нескольких верных слуг оборудовал себе надежное и удобное укрытие и "ушел в подполье". Он прятался там с 1939-го по 1944 год — неподалеку от Освенцима, превращенного, как известно, немцами в лагерь уничтожения, который с каждым днем действовал все более и более эффективно; то, что там происходило, престарелый врач вполне мог себе представить. На душе становилось все тревожнее, и сидеть в одиночестве, как мышь в норе, становилось все труднее. В 1944 году, после разрушения Варшавского гетто, ему стало известно, что его племянница арестована и переправлена в этот лагерь; уже не владея собой, он вышел из убежища и явился в комендатуру, чем, между прочим, навлек беду и на головы верных слуг. До лагеря он не дошел — буквально в воротах он потерял сознание, и его пристрелили.

Шалом Шапиро очень тяжело перенес смерть жены. Он отдавал себе отчет в том, что она безнадежно больна, но не думал, что конец наступит так скоро. Оставшись один после переезда сына и дочери в Краков, он не мог найти себе места и поэтому постепенно с головой погрузился в общественную деятельность, разумеется, на поприще сионизма. На Четвертый конгресс в Лондон он не поехал — со смерти жены не прошло еще года, в Пятом же, проходившем опять в Базеле, он участия принять не преминул, а в 1909 году организовал поездку членов Сионистского общества Кракова в Эрец-Исраэль. Поездка была очень удачной и еще более укрепила сионистские убеждения ее участников. В один из дней Шалом Шапиро не поехал на очередную экскурсию с группой, а попытался разыскать кого-либо из членов семьи Мани, но из этого практически ничего не вышло. Здание в квартале Керем-Аврахам, служившее в свое время клиникой, он нашел довольно быстро, но в 1909 году оно уже было отведено под дешевую гостиницу для туристов. Он даже определил, где находилась родилка, — по остаткам зеркал, к тому времени весьма поблекших, но никого из членов интересовавшей его семьи ни в здании, ни поблизости не оказалось. Ему рассказали, что сын Моше Мани Иосеф два года назад уехал в Турцию учиться и, по слухам, застрял в Бейруте; толком о нем никто ничего не знал. Его сестра вышла замуж за еврея из Марокко, и тот увез ее вместе с матерью в Марсель. Соседи, от которых он все это узнал, хорошо помнили приезд молодого человека и девушки из Галиции в 1899 году и считали, что они-то и погубили доктора, который без памяти влюбился в девушку.