— Тошноту?

— Ах… да, тошноту, даже какую-то гадливость, когда тошнит от самого себя, ха-ха, неприязнь к тому еврейчику, который во мне, но в конце концов я пересилю эту гадливость, женюсь на одной из этих евреечек и погружусь в недра перин…

— Нет.

— Нет.

— Может быть, на этом мы остановимся? Какой смысл рассказывать? Линка доскажет тебе конец, а я улягусь на печке и укроюсь потеплее. Я, наверное, чем-то заразился от этих проклятых паломников, меня знобит и огонь, который горит в печи, для меня как будто и не огонь, а только картинка, на которой он нарисован. Что, Стефа уже спит? Давай я разведу огонь посильнее — Всевышний тоже уже, наверное, уснул…

— Я совершил такие добрые дела, что могу немножко и согрешить.

— Ну, если ты настаиваешь. Так вот, к полуночи из маленького зала вышли «избранные» во главе с Герцлем и Нордау,[64] раздались аплодисменты, приветствия, последовали воодушевленные спичи, тосты, зазвенели бокалы, все говорили о наступающем столетии, о следующем конгрессе. "Фэн де секл!" — выкрикнул кто-то, волна возбуждения прокатилась по залу. "Фэн де секл!" — подхватили остальные, и все вдруг прониклись острой ненавистью к этому нашему веку, так опостылевшему, и потянулись душами к будущему, двадцатому. Мы втроем стояли в сторонке, вроде уже отдельно от других, но охваченные общим волнением; Мани никак не мог решиться распрощаться с нами, и мы простояли бы так, наверное, еще немало, если бы в зал не вошел его кучер-швейцарец, как был — в пыльнике и с кнутом, вид его был мрачен и грозен — ему явно надоело ждать, и он направился прямо к нам, прокладывая себе путь в толпе галдящих евреев, причем его черная борода, казалось, плыла в воздухе над их головами, и нельзя было придумать более яркую антитезу всему происходящему, чем вид нас троих, покидающих зал, — кучер гнал Мани к выходу едва ли не кнутом, а на улице чуть ли не силой усадил его в карету. Мы попрощались, Мани был печален, выглядел одиноко и все спрашивал: "Неужели это правда? Неужели вы приедете?" Линка клялась и божилась, она обняла его, как ласковый ребенок обнимает отца, она щебетала с ним по-английски, ставшем для них интимным языком, а потом вдруг поцеловала, и я был тронут, я, который должен был понять, что за первым поцелуем обязательно последует второй, ничего тогда не понял. Я глядел на саквояжи, на вороную лошадь, выглядевшую очень солидно, на одинокого седока под черным верхом, и должен тебе сказать, что он был тогда совсем не похож на человека, непреодолимо влекомого к концу, который ожидает нас всех, наоборот, его будто отбрасывало к начальной точке, а ночью…

— Нет. А ночью…

— Да. А ночью Линка написала вам первое письмо, однако я запретил посылать его, поскольку не хотел пугать вас и все еще колебался,

— Может, в последний момент все отменить, но тут уже заупрямилась Линка — ведь ты ее знаешь: она-де пообещала этому доктору, который уже держит путь на восток; тут я перепугался — а вдруг она еще надумает ехать сама — и сдался окончательно. Утром мы пошли по магазинам, чтобы присмотреть дорожные наряды вместо платьев с кружевами, которые мы собирались ей покупать; мы приобрели пыльники вроде того, какой был на кучере, пробковые шлемы от солнца, тонкие шелковые платки, чтоб защищать лицо от пыли; тот лоскуток, который болтается у меня на шее — это остаток такого платка, а в час, когда порядочные евреи читают послеполуденную молитву, мы сели в поезд на Женеву. Утром, на берегу озера, Линка написала вам второе письмо, но я запретил посылать и его, так как до сих пор не был уверен, а вечером поезд уже уносил нас дальше, на юго-восток, в Лугано. Туда мы прибыли в субботу утром, времени до следующего поезда у нас было много, мы наняли карету, чтобы осмотреть город, заехали и в пансионат фрау Липман, сначала зашли, так сказать, инкогнито, в своих европейских дорожных костюмах, и нашему взору предстали религиозные молодцы, одетые строго и празднично — по-субботнему, они только что закончили утреннюю молитву и теперь собрались в холле в ожидании трапезы, которая вдохновит их на поиск невест. Потом мы назвались фрау Липман, которая пришла в страшное негодование, узнав, что мы отменяем заказ, она объявила, что не вернет ни франка из задатка, который ты ей выслал, и даже не хотела передавать нам твое письмо, ожидавшее нас, однако Линка, обаятельно улыбаясь, быстро выцыганила его у нее, и мы сели читать твое отеческое послание, изучили его вдоль и поперек, обсудили каждое слово — почему ты написал так и не написал иначе, потом мы поблагодарили Бога за то, что кара в виде этого пансионата нас миновала, еще покатались по этому милому городку, а вечером сели в спальный вагон поезда на Милан. В купе теперь уже я написал вам первое письмо, но и его положил в карман, не решаясь вас волновать. В Милан мы приехали в воскресенье утром, он встретил нас пасмурным небом и то и дело срывающимся сильным дождем; шумные толпы итальянцев, звон колоколов, все рестораны закрыты; месса в большом соборе, куда мы забрели спрятаться от дождя, время от времени мы вместе со всеми вставали и били поклоны, но облатками их не причащались. Много мы в Милане не посмотрели, потому что боялись пропустить поезд на Венецию. В вагоне мы познакомились с одним немцем, и знакомство оказалось очень полезным: он, человек очень образованный и даже пишущий, прекрасно знал Венецию, бывал там каждый год и со знанием дела рассказывал нам о ее чудных достопримечательностях. Наш попутчик дал нам много полезных советов, но и до смерти напугал: по его словам, в конце лета там свирепствует эпидемия, которую городские власти пытаются скрыть; он взял с нас слово, что мы не будем пить сырой воды и ни в коем случае не будем есть немытых фруктов. В конце концов я был готов остановить поезд, выскочить и бежать без оглядки назад, куда угодно — даже в пансионат фрау Липман, лишь бы она сжалилась и приняла нас.

— Да, опять страх, опять сомнения, опять желание отступить, махнуть на все рукой, смириться с тем, что все было лишь фантазией, сном, который рассеялся. Но когда мы, усталые, еще нетвердо стоящие па ногах после долгого пребывания в поезде, вышли из вокзала на Гранд Канале и увидели мраморные дворцы, словно висящие в воздухе над затхлой водой, величайшие произведения искусства, балансирующие на узких перемычках над смердящими каналами, замшелые ступени величественных лестниц, мы со всей остротой ощутили, каких высот может достичь человек, сколь силен его дух; сердце защемило от жалости и любви к человечеству, перенесшему столько мук, войн, эпидемий, и мы наяву погрузились в сон, потому что Венеция — это сон наяву.

— Да… Да…

— Да… Мы, конечно, вспомнили… оба, одновременно…

— Да… Вы тоже… Конечно… Все правильно.

— Дед настоял? Какое свободомыслие! Очень оригинально!

— Да… Получилось, что мы как бы шли по вашим стопам… Не задаваясь целью… может быть, инстинктивно…

— Тридцать лет назад? Погоди, значит, это был 1869 год? Мы пытались представить себе, как вы выглядели. Ты, отец, был тогда еще, конечно, в лапсердаке? Черный еврей в черной гондоле, ха-ха…

— И мама, совсем еще молодая… Наверное, была похожа на Линку…

— Тридцать лет… Я думал, глядя на воду, может, где-то здесь я и был зачат, а, отец?

— Мы писали… Каждый день по письму…

— За собором Сан-Марко, "Отель дель Рома".

— Конечно, две комнаты, причем, каждая с хорошенький зал… А убранство!

— Тысячу лиретт в день…

— Переведи это в…

— Да, с шиком. Никто не хотел верить, что Линка еврейка, все удивлялись…

— Очень тепло…

— И в помине не было, все оказалось плодом его воображения, ведь он писатель. Как-то утром, катаясь по каналам, мы видели его на катерке, прошедшем мимо, мы рассмеялись и Линка крикнула: "Где же ваша эпидемия?"

— Конечно, вели себя осторожно: воду не пили — только вино; чтобы утолить жажду, заказывали чай, ждали, пока он остынет, сидя в кафе на берегу моря, которое тянуло к городу свои пальцы в ажурных кольцах, — вот-вот опутает нас, затянет и поглотит. В последний вечер мы пошли в порт, посмотреть на судно Мани: существует ли оно вообще, и увидели его как раз в тот момент, когда оно входило в гавань, — маленькое и легонькое, с парусом на подмогу машине. Мне стало страшно — такое оно было утлое, но Линка пришла в восторг, говорила без умолку, как пьяная, а потом потребовала, чтобы мы пошли в рыбный ресторан есть их морскую живность…

вернуться

64

Макс Нордау (1849–1923) — еврейский философ, писатель, публицист, сподвижник Т.Герцля, один из основателей ВСО.