— Я знаю. Могу представить отчет за каждую копейку.

— Конечно, отец, конечно, дело не в деньгах, а в принципе… Знаю, знаю. Но всякое могло случиться. Например, в Бейруте: несчастный случай на вокзале, и мы застряли на целую ночь, судно же со всеми вещами поплыло в Стамбул без нас; когда мы прибыли, от багажа остались только рожки да ножки, пропало все, включая гостинцы, купленные в Иерусалиме…

— Потом… дойдет очередь.

— Человек погиб, близкий знакомый…

— Я же и говорю, Боже ты мой, я опасался, что деньги кончатся и я…

— Нет, я не кричу, извини, но ты от меня вроде чего-то добиваешься, чего?

— Оплакиваешь? Что ты оплакиваешь? Чудные волосы Линки? Это ведь восстановимо…

— Другое, что не восстановить?

— Ну, например… например… впрочем, неважно…

— Нет, я никого не пугаю.

— Например, скажем, простосердечие, отец, или умение радоваться.

— Да, радоваться.

— В самом прямом смысле. Радость, простосердечие. Нет, я говорю не для того, чтобы причинить тебе боль. Вы ведь могли больше не увидеть ее… Она хотела остаться там… Я из последних сил выволок ее из пропасти…

— В Палестине, мой дорогой, в Эрец-Исраэль.

— Извини, но не сейчас — у тебя не хватит терпения выслушать все по порядку, ты же валишься с ног… Иди спать, отец… Завтра… Только дай мне еще одну папиросу, эти — как солома…

— Папиросы со Святой земли. Там тоже пыхтят.

— Тем более… Возьми всю пачку. Жаль, что я не привез побольше, надо было сообразить, что папиросы оттуда будут тебе особо приятны…

— Это? Бог его знает, вроде верблюд…

— Наверное, несколько объевреившийся.

— На самом деле они серее, цвета песка… выносливые создания… может, потому, что у них маленькая голова.

— Спасибо.

— Арабы, разумеется…

— Есть кочующие, есть и оседлые.

— Большинство? Живут в селениях и городах.

— Да, в самом деле.

— Где кочуют? Они не кочуют…

— Я не считал, но их видно…

— Нет, отец, я не кипячусь, у меня в голове до сих пор стучат колеса — пять дней с поезда на поезд, Европа вся покрыта рельсами. Молодой немецкий инженер, ехавший в одном купе с нами из Салоник, говорил, что лет через десять-двадцать можно будет сесть в вагон в одном конце Европы и доехать до другого конца так, что не придется и ногой ступать на перрон…

— Так он считает. А за окном, отец, Европа, вся светится лихорадочным светом, как-то надрывно, поезда переполнены, в деревнях жгут костры, крестьяне бросают плуг и превращаются в пилигримов, разводят костры на полях. Называется это все "фэн де секл" — последние денечки уходящего века; заметна приподнятость духа, но заметен и страх; всякого рода пророки и прорицатели, ряженные повсюду, русские мужики ноют, кланяются, зажигают свечи, греки и турки — те всегда горазды тебя облапошить. И всюду, в любом уголке ты найдешь, отец, наших собратьев — глаза беспокойные, бегающие, продвигаются на запад, некоторые поворачивают на юг, деловитые паломники, потому что Бога они не ищут, Он у них и так на шее сидит, гнет их к земле жалким скарбом, который они волокут на себе, и детьми; эти еврейские дети, все в грязи, так и вертятся под ногами…

— Из Эрец-Исраэль мы выехали две недели назад, в Бейрут прибыли накануне Суккот…

— С этим человеком…

— Ну, с этим врачом, который затащил нас в Иерусалим. Линка писала же тебе про него…

— Доктор Мани.

— Еврей, конечно, а ты как думал? Где-то тут был графин…

— Вдруг начало знобить.

— Неважно… Только если бы ты развел посильнее огонь… Как я скучал по этой печке… холодными ночами…

— А, уже суббота… я совсем забыл.[58] Тогда позовем Мражека.

— Хочешь слушать дальше? У тебя есть силы?

— У меня есть… Только бы огонь посильнее. Куда запропастился этот Мражек? Он что, тоже соблюдает субботние заповеди? Там наверху что-то очень тихо, не заснула ли она и вправду? Или рассказывает шепотом маме о своих похождениях? Может, отец, ты желаешь подняться наверх и выслушать все непосредственно от нее? Я не настаиваю… Я не обижусь.

— Ну хорошо…

— Пусть будут две истории, одна прозвучит наверху, а другая внизу. А правда где? Посередине, на лестнице…

— Сначала? А где начало?

— Не сердись, только не сердись, я умоляю. Я ни от чего не увиливаю. Между прочим, я видел твоего Герцля и говорил с ним, но привет от тебя не смог передать, встреча была очень короткой и было не до того…

— Сначала? Но начало ты знаешь, Линка же написала тебе три письма.

— Хорошо, хорошо. Но с чего начинать? Я очень боюсь причинить тебе боль.

— В Эрец-Исраэль? Как это "что занесло"? Ха-ха. Такой сионист, как ты, и вдруг спрашиваешь? Ты же послал нас на сионистский конгресс, ты что, забыл? А оттуда направиться в Эрец-Исраэль будто сам Бог велел, ха-ха…

— Что значит "какая связь"? Я думал, что с Палестиной это связано самым непосредственным образом. Может быть, я ошибаюсь…

— Прости. Итак, сначала. Дорога туда была просто распрекрасной. Ладилось все. Тепло, ясное небо. Уже в Катовице в поезд стали садиться делегаты конгресса с разных концов Галиции и Польши. Сионистский поезд, за исключением, наверное, машиниста, но его не было видно. Вечером прибыл состав из Москвы, и в наш вагон ввалилась ватага молодежи, которая просто поразила меня, — совсем другие евреи, отец, жизнерадостные, но в то же время очень серьезные. Одеты по-простому; евреи, и знают, что они евреи, но при этом свободные люди, так не похожи на наших; "дети погромов", но со светлой надеждой в душе; котомки с провизией, чтобы сэкономить на ресторанах. Я видел, что Линке они очень понравились, она сначала стеснялась, но не настолько, чтобы они ее не заметили и не подошли. Завязалась беседа, сначала, конечно, на идише, но тут же нашелся кто-то, кто знает французский, кто-то, кто говорит по-английски; сразу стало понятно, насколько полезны были уроки мадам Завистовской; вообще надо сказать, что языки открывали нам двери повсюду — в Швейцарии, в Палестине. О, там, в Палестине, английский язык творит такое…

— Сейчас, по-порядку, отныне все по-порядку, дойдет очередь и до боли, этого не избежать, как не избежать и того, что она будет усиливаться по мере того, как правда будет выходить наружу, как взошедшее тесто, которое так и прет из горшка. Эта история, отец…

— Да… Мы еще в том же вагоне, ставшем чисто еврейским, потому что все неевреи из него сбежали; все окрылены надеждами, все буквально светятся сионизмом, и даже я, у которого, как ты знаешь, есть на этот счет глубокие сомнения, прислушиваюсь ко всему весьма благосклонно. Ко мне подсела пара с Украины, не нашедшая места в толпе, обступившей Линку; крепкий парубок с бородой, в вышитой рубахе и его молодая спутница; я уже обратил внимание, что пары так и льнут ко мне; этих сблизил, конечно, сионизм, и они тут же начали излагать мне свою «позицию», свою «программу»; один начинает, другой за него договаривает; выяснилось, что они не делегаты, они наблюдатели, но у них далеко идущие планы, они активные наблюдатели, радикалы, готовые идти в бой; о Герцле они отзываются как об авторитарном вожде, а не как о писателе-утописте…

— Утописте…

— В утопиях нет ничего дурного.

— Этого я не сказал.

— Конечно, отец.

— Все возможно… Итак, уже рассвет, смех Линки разносится по вагону, за окнами удивительные башни Праги, смех не смолкает и когда по обеим сторонам мелькают немецкие леса и поезд замедляет ход в окружении мюнхенских домов из красного кирпича. Здесь мы все выходим размять кости, пока паровоз заправляют водой и из купе выветривается наш дух; одной компанией мы идем по улицам этого чудного города, по переулкам, и Линка уже не идет, она порхает среди юношей и девушек из России; я плетусь за ней, пара с Украины не отпускает меня ни на минуту; я иду позади и думаю, что на самом деле Линка куда красивее, чем нам казалось в нашем задрипанном Елени-Сад. Безмолвие ветряных мельниц, мой дорогой отец, помешало нам рассмотреть…

вернуться

58

См. прим.44.