Изменить стиль страницы

А я! Медлю, ругаюсь, ною, как баба. Убили, может быть, женщину, которую я любил, люблю. Скорее всего убили. Скорее всего люблю. И показали мне специально. А я! Тут же думаю — не любил я её, и она меня не любила. Не стоит она того, чтобы мстить за неё. Вот мысль, и верная будто бы с виду, а разберёшься, в ней правды на четверть, а на три четверти — трусость. Лишь бы ничего не делать, лишь бы не быть, притвориться от страха мёртвым, чтобы не сопротивляться. И что, в самом деле, круче? Смириться, терпеливо лыбиться, когда тебя трахают в жопу все кому не лень? И верить, что так лучше, что кто-то должен первым перестать мстить, перестать убивать, выйти из круга ненависти. Смириться и тем самым от смерти отречься. Или — нет! Или — взять пушку и расстрелять всю эту дрянь. Вон Ксеркс море высек — может, и глупо, но зато круто. И какая разница — десять лет, пожизненное, смерть. Это как уснуть, это хорошо. Хотя… Что снится мёртвым? Кто знает. Вдруг что похуже здешней дребедени. Тут и раскорячишься. Тут и зачешешь репу. И так всегда — чем больше думаешь, тем меньше понимаешь. И ещё меньше делаешь. Отпусти меня, отупение! Оставь, страх…»

Додумав досюда, Егор почему-то, выйдя на улицу набрал номер Чифа. Кажется, сигнал ещё не прошёл, а Игорь Фёдорович уже здоровался:

«Здравствуй, Егор». «Здравствуй, Чиф. Я только хочу узнать, не ты ли Плаксу убил?» «Это Егор?» «Егор, само собой. И меня заманил на Юг через эту чекиста, чтобы зверям местным скормить». «Зачем бы мне это понадобилось?» «Я же твоего отца убил». «Отчима». «Он тебя с трёх лет растил, сам говорил. А ещё ведь за эти годы я совсем от тебя отделился и не делился ничем. Тоже простить не мог. Столько сделал для меня, вывел в люди и даже дальше, а я и спасибо не сказал». «Пустой разговор. Мелкие мысли. Я не опущусь до твоей трусливой болтовни, Егор».

Чиф ушёл с линии. Егору стало совестно. Позвонил Струцкому. Вскоре был у него дома, объяснялся, платил. И немногим позже — на его джипе приближался к изношенной подошве потрескавшихся некрасивых гор.

39

Струцкий, русский офицер, волей войны удерживаемый тринадцать лет на чужбине, по общему нашему национальному свойству быстро становиться своими среди чужих с некоторым трудом уже отличался от горца. Окуначенный со всей округой, уверовавший в аллаха, чтобы далеко за богом не ездить, он и внешне непостижимым образом из белобрысого курносого муромца переделался в местную масть. Говорил и думал тоже по-здешнему, речь нашу, кроме мата, почти совсем забыл, чему споспешествовали две контузии, полученные одна в бою, одна — вследствие подрыва на фугасе. Возможно, поэтому долго не мог врубиться, чего от него хотят. И только когда прозвучало имя капитана Вархолы, резко уразумел и сказал «поехали». Через полчаса, уже в пути, добавил: «Провожу». Дорогой не разговаривал, на вопросы только нехотя улыбался, но иногда в его похожей на папаху и бурку бороде смутно слышалась заливистая арабская песенка.

Шоссе было похуже, чем в москве, получше, чем обычно. Двигались свободно, однажды лишь обогнанные и слегка обстрелянные сворой ваххабитствующих байкеров; навстречу же попадались неизвестно чьих войск бтры, нечасто, впрочем, а чаще — бесстрашные высокомерные коровы, никогда и никому дорогу не уступавшие. Байкерская пуля чиркнула Струцкого по уху, он машинально прихлопнул рану пластырем из кармана, как муху кусачую прибил. «Вы в порядке?» — спросил Егор, Струцкий нехотя улыбнулся. Егор, чтоб скоротать путевое время, рассказал ему придуманную на ходу историю, хотя он и не просил: «Савин инженер. У него милая жена. Тоже инженер. Милая, но не более того. Не в моём вкусе. Савин был мой друг. Мы вместе учились. Теперь интересуются, почему мы больше не дружим. Объясняю.

В одну из суббот я, как это часто случалось, забрёл к Савиным, прихватив бутылку водки. У них однокомнатная квартира. Я как холостяк, обречённый, видимо, на пожизненное заключение в коммуналке, люблю ходить в гости к семейным обладателям изолированной жилплощади. Приобщаюсь.

Тот вечер был обычным, уютным и тихим. Что-то ели, выпивали. Савин лениво ругал демократов, иногда называя их для краткости евреями. Я вяло возражал.

Потом мне предложили остаться ночевать. Я часто у них ночевал. Спал на кухне, на полу, на каких-то старых одеялах.

Разбудил меня Савин. Он ставил чайник на плиту. Гремел ужасно. Я ничего не успел сказать. Обнаружил, что со мной спит Вера. Так зовут жену Савина. Прижавшись ко мне и уткнувшись лицом в моё плечо. Я остолбенел, если только можно остолбенеть лёжа.

Савин даже не посмотрел на меня. То есть, на нас. Он вышел. На нём лица не было. Точнее, было, но такое, что лучше б не было.

Я вскочил и бросился за Савиным. Объясняться. Его жена тоже проснулась. И начала объясняться. Был переполох.

Кое-как до Савина дошло, что никто ни в чём не виноват. Он вспомнил, что в прошлом году в Сочи Вера поднялась с постели и бродила по комнате как бы не в себе. Наутро она ничего не помнила. Лунатизм.

— Ну да, лунатизм, — бормотал Савин.

Я рассказал, что в детстве страдал тоже чем-то подобным. Удивлял маму.

Чтобы замять недоразумение, уселись завтракать. Вязкое молчание нарушалось стремительными попытками всех доказать всем, что ничего особенного не произошло. Неуверенно смеялись. Диковатый был завтрак. После второй чашки чая я обратился в бегство.

Дома, наспех поругавшись с соседкой, я заперся в своей комнате. Я подумал, что случившееся мне льстит. Может быть, что-то, существующее в самых глубинах жены Савина, влюбилось в меня. И она, возможно, никогда не узнает об этом. И даже о существовании той своей части, которая меня любит. И, может быть, далеко во мне найдётся что-то, отвечающее взаимностью не её милой поверхности, а той её влюблённой в меня глубине.

День был воскресный, утомительный. Я решил пораньше лечь спать. Взял один из томов Пруста. Это моё любимое снотворное. Сделав несколько шагов по направлению к Свану, я уснул.

Проснулся глубокой ночью. От холода. Ливень разрастался с библейским размахом. Какой-нибудь шустрый Ной уже, должно быть, позаботился о лодке.

Я был одет в свой единственный костюм. Он промок настолько, что казался сшитым из воды.

Кроме того, я сидел на скамейке. На каком-то бульваре.

Кроме того, рядом сидела Вера. Она спала. Я её обнимал. Она была одета в нечто белое, бесформенное от ливня, в чём с трудом узнавалось свадебное платье.

Пока я думал, она проснулась. Я всё ещё обнимал её.

— Кажется, мы имеем дело со свадьбой, — сказал я. Она молчала.

— Интересно, нас уже обвенчали, или ещё не успели? И где гости? Уже разошлись, или вот-вот придут? — сказал я.

— Я тебя не люблю, — сказала она.

— Я тебя тоже, — сказал я.

— Холодно, — сказала она.

— Я тебя провожу, — сказал я.

Бульвар оказался Гоголевским. Провожать пришлось долго. Я сильно простудился тогда».

Начинало темнеть, трасса сузилась и запетляла, горы громоздились всё выше и теснее, пока не завалили и не оборвали совсем дорогу. Струцкий затормозил, оба вышли.

Легендарный Эльбарс рвался из-под ног в небо и почти доставал его ослепшей своей вершиной цвета звёзд. К его отвесным бокам еле клеилась серпантиновая тропка, ведущая дальше вместо дороги. «Пять тысяч», — задрал глаза Егор, вспоминая школьный географический атлас. Струцкий достал из джипа жёлтый чемодан, вывалил из него на мокрые камни какие-то клубы и кучи всяческой проволоки, в которых путались лампочки, резисторы, тумблеры, торчали антенны и трубки, попадались горстями и врозь какие-то платы, динамики, микрофоны и даже, кажется, один не вполне идущий к делу спидометр. Присев рядом с этой свалкой, Струцкий запустил в неё обе лапы и минут десять деловито матерился, копался в ней, наощупь что-то отлаживая. Наконец, проволочная куча начала потрескивать, посвистывать и шуршать, как радиоприёмник без корпуса, задрыгали стрелками приборы, замигали, как на ёлке, лампочки. Струцкий нехотя улыбнулся, выудил из засветившейся путаницы антикварные наушники, подсунул под офицерскую свою фуражку и стал кричать на кучу неизвестными словами, судя по интонации, вызывая кого-то. Покричал, потом помолчал, вслушиваясь в наушники. Удовлетворённо покачал головой: «Ждут. Близко. Иди по тропке. Там встретишь. Сразу за Эльбарсом». Он давно так много не говорил по-русски. Говорил и после каждого слова делал паузу, чтобы удивиться собственным словам. Ногой запинал рыхлую рацию обратно в чемодан, забросил его, с мелькнувшей надписью «минсредмаш», на заднее сиденье, запрыгнул в джип. «Не надо тебе. Туда ходить», — произнёс вдруг отчётливо, удивился и стремглав уехал.