Изменить стиль страницы

— Это всё?

— Ну да.

— А что там пиликало постоянно в трубке?

— Батарейка у меня села. Вот и сигналит. Не понравилось?

— Батарейка? У вас?

— В смысле в телефоне.

— А то я подумал, в сердце, может, стимулятор какой, или в голове. А рассказ, конечно, так. Плесенью как бы отдаёт. Прописка там, лимитчик. И прописки никакой нет давно. Старорежимный рассказец. Не на злобу.

— Замените на регистрацию. Будет как новый.

— Ну разве на регистрацию… Сколько хотите за него?

— Рассказ хороший. Для себя писал. Когда ещё студентом был и писателем. И поэтом, и философом, лет двадцать назад. Так что насчёт плесени вы несколько правы. Двадцать пять тысяч. И рок-музыкантом тоже.

— Знаю, знаю. Были, были. Теперь другие. Да и тогда другие. Ведь вы что были, что не были. Не состоялись. Были где-то между собой. А в массовом масштабе не видны. За двадцать пять не возьму.

— Тогда рублей.

— Тогда возьму. А чего так легко сдались?

— Товар не ходовой. На любителя. Сами знаете, берут сейчас либо совсем заумное, либо попсу. А таких у меня много. Штук сто. Я их вам до конца года все сплавлю. Вот и посчитайте.

— Почему сплавите?

— Потому что вам понравится. Публиковать сами будете или помочь?

— Печатайте в «Обозрении».

— Выйдет до конца месяца. Рецензии, отклики?

— Сколько?

— От Вайсмана — положительная, от Вайсберга — отрицательная. Футболист поизвестнее скажет в интервью, что читал, оторваться не мог. По тиви политик средней руки отзовётся в позитиве. Ну интернет, само собой. На этой помойке про что угодно много и дёшево. В общем, стандартный пакет. Двадцать пять.

— Надеюсь, долларов.

— Хуже.

— Если в евро, не возьму.

— Подумайте. Вайсман, Вайсберг, футболист. Три миллионщика будут вас хвалить, а вы про какие-то евро.

— Возьму. Если в долларах.

— Берите. Для Вайсмана это не главная статья дохода. Переживёт.

— Делайте. Псевдоним тот же.

— Неужели опять? Как можно печататься под непечатным псевдонимом?

— Я под ним уже более-менее известен. Ребрэндинг — лишние траты, да и риск.

— Тогда накиньте пятёрку. «Обозрение» в тот раз еле согласилось. Там главред фронтовик и ортодокс.

— Где фронтовик? Ему же тридцати нет.

— Тридцать два. Кавказская война. Орден мужества и всё такое.

— Как герою прибавим десять. А за то, что гомик, оштрафуем на девять. Итого плюс один, больше не дам.

— Откуда знаете, что он голубой?

— Вы сами сказали!

— Я?

— Только что. Фронтовик и это самое.

— Ортодокс!

— Ну да.

— Хорошо, плюс один.

— Деньги Саня завезёт. Вы ведь наличными любите. Водила мой. Хотя нет. Он отпросился. С ногой у него что-то что ли, то ли с женой. Вечно у него… То нога, то жена. Тогда этот приедет… Охранник мой. Как его? Забыл, надо же, а… Ну тот, который метр девяносто пять… Вы его знаете. Вы когда первый раз рассказ мне продали, мы вместе пошли отмечать. Помните, он ещё разнимал нас. Когда вы о Пушкине плохо отозвались. А я за него заступился. И нос вам сломал. За Пушкина.

— Я вам тоже сломал. Охранника не помню. Да и не важно. Пусть привезёт, завтра до двенадцати.

— Саня!

— Что?

— Зовут его Саня. Вспомнил. Как Пушкина.

— И как водителя.

— Йес. Саня. С одной эс.

— То есть?

— Не с двумя. Шутка.

— До свидания, Павел Евгеньевич. Рассказ отдам Сане.

— Пока, Егор.

02

Пока разговаривали, за высоткой маячил вялый и липкий с виду ливень. Померцав медленными безголосыми молниями и промелькнув парой слов в новостях, не обещавший прохлады влажный увалень так и не дошёл до центра. Он сполз на край города и застрял где-то там тяжёлым комом вязкой и почти горячей воды. А здесь давила, наваливалась на окна, желая внутрь, набившаяся во все улицы ещё с утра — жирная копчёная, какая только в москве водится, осязаемая, зримая даже духота.

Егор, обитавший и всегда крепший в холоде и сквозняках, от жары, напротив, болел. В его квартире многочисленные наиновейшие кондиционеры и вентиляторы не давали теплу подняться выше семнадцати градусов. Редкие гости, навещавшие иногда Егора, являлись с запасами зимней одежды, иные в ушанках.

Теперь нужно было встретиться — сначала с Агольцовым, алкоголиком, поэтом, переводчиком, кокаинистом. Потом с Никитой Мариевной, журналисткой. Значит — пройти по пеклу около ста шагов. Обе встречи намечены в ресторане «Алмазный». В первом этаже того же дома, на крыше которого в чрезвычайно дорогой надстройке жил Егор.

«Алмазный», названия никогда не менявший, хозяев, кухню и интерьер менял трижды. В конце восьмидесятых это был первый советский ресторан, работавший по ночам. Малоопытный клиент типа лох, по недоумению зашедший попитаться, попадал в плен к невнимательному, неопрятному и нетрезвому официанту типа халдей. Меню не давали, но за отдельную плату по секрету сообщали, что имеется «нарезка мясная, нарезка рыбная, цыплёнок табака, водка, шампанское полусладкое». На сцене запуганные музыканты типа лабух пели про берег Дона, ветку клёна и твой заплаканный платок. Запугивали их неравнодушные посетители типа вор. В особенности же — еженощно праздновавшие день рождения чьей-то матери люди по имени Ботинок, Тятя и Гога Гугенот.

В девяностых годах тёмно-синий от наколок элемент стал исчезать, понемногу отстреливаемый молодыми прогрессивно мыслящими бригадирами. В «Алмазном» по этому случаю сделали евроремонт. Завелись лобстеры и стейки, протрезвели официанты. В штормовых временах бандиты перемешались, пообтёрлись, пообтесались, загладились и закруглились, как голыши на беломорском пляже. Хозяин жизни пошёл тогда румяный, полнотелый, свиноглазый. Несидевший и потому бесстрашный. Сентиментальный и оттого меценатствующий по мере скромных своих представлений о прекрасном. Тогда и поселился высоко над «Алмазным» Егор. Заходил сначала похмеляться после пятниц, потому что близко. А потом привык. И спускался часто просто поесть, как к себе в столовую.

К началу нулевых мутация братвы увенчалась полным преображением. Золотовалютные цепи и браслеты радикально полегчали. Татуировки выцвели, как средневековые фрески, и стали редкостью. Кое-кто заучил английский, отказался от лакосты и версаче. То тут, то там заблестели жёны-чиновницы и любовницы-балерины. Народились и уехали расти в Швейцарию красивые пухлые дети. Жизнь наладилась.

Прославился на модный лад и «Алмазный». Стало у него настолько стильно и вкусно, насколько может выдумать скучающий, не считающий денег, никогда не голодный подвид человека.

В этом, третьем «Алмазном» заведении Егору явилась Плакса. Сопровождали её трое разновозрастных мужиков, выглядевших — чёрное, белое, немного платины — строго и дорого, как гробовщики, только что подсчитавшие выручку с двух эпидемий чумы в богатом квартале. Потом ему казалось странным: с первого взгляда он заметил именно этих чёрно-белых ребят. А она будто проступила сквозь них, не сразу, а тихим наплывом, ломким рисунком, сиплой слегка речью. И после только — вдруг вся, невероятная, непривычная, необычная, властная, как напасть, его то ли любовь, то ли погибель.

Так начиналась Плакса, красивая катастрофа, ужасающая карусель, захватившая и завращавшая его с нарастающей яростью. От неё сбивалось дыхание, бывало то мрачно, то ясно, смешно и страшно. И от частой смены настроений истончалась быстрей обычного дрожащая перегородка между жизнью и смертью — его то ли любовь, то ли тоска.

Один из гробовщиков оказался будто одноклассником Егора и не гробовщиком, естественно, а поставщиком. Керосина. Он подошёл, представился. Егор притворился, что вспомнил, хотя не помнил абсолютно. Доужинал в их компании, был познакомлен. Она сказала: «Я Плакса». Ему не пришло в голову удивиться, узнать настоящее имя, или что это и есть, пусть нелепое, но почему-то настоящее.

Позже он понял, что полумнимый и немнемогеничный одноклассник, он же средний гробовщик и керосинщик — её любовник. Младший гробовщик — муж, а старший — брат, впрочем, настолько двоюродный, что сбивался порой, чисто машинально, на роль второго любовника.