Изменить стиль страницы

Все улыбки казались мне ухмылками, и каждого, даже самого добродушного собеседника, я подозревал в желании унизить меня вежливым умолчанием о моём очевидном уродстве.

Гриф, победоносный гриф неизлечимой болезнью проступал сквозь каждую пору моего тела.

И вот — наступило ещё одно чудесное воскресное утро, и сон оставил меня, но я не выбирался из-под одеяла, чтобы не увидеть гладкие лоснящиеся перья на своём теле. Мои длинные костлявые конечности стали мне омерзительны, я изнемог.

Тогда, как все не очень предприимчивые люди, я выбрал самый простой способ избавиться от страха быть похожим на грифа. Я стал им.

И вот — я гриф, и это немного странно, поскольку за недостатком любопытства я не успел почти ничего узнать об этом существе. Знаю только, что я большая чёрная птица, живу долго и питаюсь падалью».

— Ну и как? — спросил Егор.

— Мрачно. Что ты мраки мне всё время носишь?

— Что пишут, то ношу. Сколько дадите?

— Как всегда.

— Договорились.

Из тучи вылезли промокшие с расплывшимися буквами листки.

— Отдашь Абакуму. Он всё сделает.

— О'кей. Я ему дискету отдам. Бумажки размокли совсем.

— Ну, хер с ними, — Стае бросил рассказ на пол. — А вот послушай-ка ты меня.

17

Зазвонил телефон благочестивым пасхальным рингтоном соловецких колоколов. Аппарат работал прямо в парной, сделанный на заказ, жаростойкий и влагонепроницаемый с автоохлаждающейся трубкой и клавиатурой.

— Алё? Алё, алё! Ну. И? Как промазал? О, му… О, мудило! Враг тебя забери… Что? В собаку попал? Какую собаку? С которой кто гулял? Алё… Да собака-то при чём? Это ж он мне должен, а не псина его невинная. Вот божинька тебе кочерыгу-то отчекрыжит. За то, мудило, что грохнул не того, кого надо. Я щас… Я… Я человек… Я… Закрой пасть! Я человек верующий. Знаешь, знаешь… А вот то и делай, бери винтарь и жми назад, и пока не попадёшь в кого нужно, не возвращайся. Давай… кто там ещё? Пусть проходит, — бросив трубку, Ктитор продолжил обращение к Егору. — Да, да, послушай. Ты мне лежалый товар сплавляешь, братан, за дурака держишь.

— Ты о чём, Ктитор?

— А о том, о том самом. Стихи принёс? — Да.

— Скажи…

— Вот немрачные будто…

Там было время.
Там было место.
Там собрались говорить о прекрасном
ангелы в белом,
демоны в чёрном,
боги в небесном
и дети — в разном.
Там было шумно.
Там было странно.
Место топтали и время теряли.
Ангелы пели,
демоны выли,
боги смеялись,
а дети — знали.

— Так я и знал! — словно того и дожидался Стас. — Так и думал! Так предполагал! Опять размер! Опять рифма!

— Да о чём ты, понять не могу, — потерял терпение Егор.

— Да о том, что в размер и в рифму не пишет никто давно. Теперь в моде верлибры, свободные, сиречь белыя стихи. У меня теперь новый поставщик, продвинутый. Сейчас придёт, покажет класс. А тебе, Самоход, хочу расчёт дать. Поторговали и будя. Устарел ты, от жизни отстал.

— Свободный стих дело вовсе не новое, — возразил Егор. — Ещё Уитмен писал. И до него. Ты вот псалмы горланишь целыми днями — это же те же свободные, без размера и рифмы…

— Шевальблану мне, шевальблану, — гомически жестикулируя, воскликнул впорхнувший в парную голый господинчик, открыл банный холодильник, не глядя поддел початую бутылку и бокал, плеснул вино, включил банный телевизор.

— Ктитор, а Ктитор, ты здесь? Сейчас меня будут показывать. Канал «Культура». Где пульт? Здрасьте. Егор? Очень приятно. Геннадий. Ой, уже кончается.

С противотуманного экрана оскалился на голого Геннадия его разодетый в бриони двойник с блеснувшим во рту каким-то «…ащавшегося», вероятно, хвостом ещё до включения смачно початого слова, перевёл довольный взор в упор на Егора и пропал, замещённый всклокоченной корреспондентшей, промычавшей: «Своё мнение о новом фильме режиссёра Альберта Мамаева „Призрачные вещи“ искристо и остро выразил известный кинокритик Геннадий Устный».

— Жалко, не успели. Ну, ничего, в ночном выпуске повторять будут, — Геннадий лизнул вино.

— Генк, прочитай, что свежего принёс, — заколыхался скрывающий Ктитора пар. — А ты, Самоход, послушай, что теперь пишут и как молодые наши гении. Геннадий мой новый поставщик. Работай, Гендос, работай.

— «Этим вечером, слоняясь по переулкам с больной головой и застенчиво глядя на луну, как я думал о тебе, Уолт Уитмен», — заработал Гендос.

— Уитмен, понял, а ты говоришь, — отозвался Ктитор.

— «Голодный, усталый, я шёл покупать себе образы. И забрёл под неоновый свод супермаркета. И вспомнил перечисления предметов в твоих стихах», — продолжал Генк.

— Не продолжайте, — прервал Егор. — Это чьи стихи?

— Супер, — заревел в чабрецовом и мятном тумане Стас.

— Супер, но чьи всё-таки?

— Не могу сказать, — игриво и жеманно отвёл глаза Геннадий. — Один молодой начинающий автор.

— Автор умер. В преклонном, замечу, возрасте. Его звали Ален Гинзберг. Это перевод с американского знаменитого стихотворения «Супермаркет в Калифорнии». Написанного, кажется, лет пятьдесят назад, — бросился в конкурентную схватку Егор. — Если я торгую лежалым товаром, то твой Геннадий — ворованным.

— Нет! — одновременно заорали Ктитор и его новый поставщик.

— Проверь, позвони кому-нибудь знающему. Или в интернете справься, — торжествуя лёгкую победу, уже снова спокойно и тихо сказал Егор.

— Правда? — после паузы спросил Ктитор.

— Пощадите, — вспотел Геннадий.

— Супермаркет, значит? — настаивал Ктитор.

— Супермаркет. Я не хотел. Деньги нужны. Мама болеет. На лекарство. Дорогое. Мама… Дорогая… — высох от страха Устный.

Абакум явился на зов и получил краткое указание: «В бухенвалку его». Так называлась старая баня на краю заросшего бешеными огурцами Стасова огорода, где из провинившихся выпаривали душу и до потери пульса захлёстывали их вениками. Абакум увёл Геннадия, говорящего бесконечно жалостливое «ааааааааааа…», на казнь.

Егор и Стае помолчали.

— Извини. Абакум, как освободится, тебе позвонит. Всё оплатит. Продолжаем сотрудничать. Не было ничего. Забудь. Иди, — помирился Ктитор.

Егор, направляясь к машине, встретил навьюченных хворостом и дровами таджиков, тащившихся к старой бане.

18

Поздние и последние часы пятницы Егор провёл в не очень хорошей квартире на Трубе. В стиснутой со всех сторон офисами, паласами, сервисами и фитнесами, чудом и безалаберностью спасённой от галопирующей жадности большого города древней дворницкой. Под видом дворника в ней проживали два философа, три поэтессы и один революционер, и кто-то ещё… Впрочем, хозяева здесь появлялись редко и врозь, ночевать и пить чай позволялось любому недовольному, неопрятному и небогатому страннику. В интересах демократии ночевать давали не более двух ночей подряд, а к чаю требовали приносить что-нибудь для общего пользования — сахар, торт, книгу, дивиди, сигареты, дурь, вино, зубную щётку, тёплые носки.

Дворницкая была и не квартирой даже, а раздольной, 10x10, кухней с газовой плитой, краном холодной воды, развалинами дворянского шкапа, кучами непотребных стульев и табуретов, немытых посудин, пустых бутылок и переполненных пепельниц, дырявых спальных мешков и замусоленных телевизоров и лэптопов.

Здесь водились в изобилии мелкие злобные и плодовитые, как насекомые, бунтующие графоманы. Иногда из кишащего ими смрада удавалось вытянуть и зверя погромаднее, вроде глубинной рыбы, выудить большого писателя, редкого поэта, мерцающих радужной чешуёй, шевелящих диковинными языками и ластами, булькающих загадочными словами, подходящих близко и вдруг тихо, без усилий срывающихся, уходящих обратно — в пучину или в высь, на дно или небо. Отсюда всегда уходил Егор с богатой добычей, как у туземцев, за гроши и безделушки выменивая у гениев бесценные перлы и целые царства. Стихи, романы, пьесы, сценарии, философские трактаты, а то и работы по экономике, теории суперструн, порой симфонии или струнные квартеты перепродавались мгновенно и гремели потом подолгу под именами светских героев, политиков, миллиардерских детей и любовниц/любовников и просто фиктивных романистов, учёных и композиторов, командующих всем, что есть разумного, доброго, вечного в богоспасаемых наших болотах.