Я присоединился к просьбе Сэнди-Ски. Мне хотелось услышать поэму, созданную человеком Тари-Тау в последние дни его жизни, когда через много лет полета тоска по родной планете, любовь к ней достигли наивысшей точки. Поэма должна быть образцом зрелого вдохновения. И я не ошибся.

Тоска по родине… Кому из астронавтов она незнакома? За долгие годы полета в душе у мечтателя и поэта Тари-Тау тоска по родине росла, любовь к ней становилась почти безграничной. И эта грусть, и эта любовь в последние дни жизни Тари-Тау вылилась неудержимым потоком поэтических строк. В поэме звучала не только тоска по родной планете, но и ликующая радость грядущей встречи, когда наш корабль, обожженный лучами неведомых солнц, овеянный холодными космическими ветрами, вернется на Зургану. Это была великолепная поэма — сверкающая и чеканная, как драгоценный камень, звенящая, как бронза, таящая отблеск непостижимой красоты жизни. Не было у нее лишь конца.

— Не успел закончить… — притворно оправдывался нынешний Тари-Тау.

Бурю восторга изобразили фарсаны. А Сэнди-Ски! Этот в общем-то не очень совершенный фарсан был великолепен…

Я вернулся в каюту, сел за клавишный столик, а в ушах еще долго звучала музыка поэмы.

Странное действие оказывает она: грусть, навеянная ею, быстро прошла, а в душе осталась только радость, буйная, алая радость. Видимо, поэтому у меня сегодня, в последний вечер моей жизни, такое приподнятое, почти праздничное настроение и такие торжественные мысли о человеке. Я рад за Тари-Тау, создавшего такую поэму. Я рад и горд вообще за человека — творца величайших духовных ценностей, преобразователя природы, покорителя космических стихий.

Человек — поистине космоцентрическая фигура, величайшая святыня Вселенной. Ничто не сравнится с его красотой и величием, с его непокорной, сверкающей мыслью, необъятной и певучей, как океан, полной неукротимого стремления к безграничной власти над природой и к жизни бесконечной…

— Все, — сказал Хрусталев, перевертывая последнюю страницу рукописи. — На этом кончается дневник.

Чтение затянулось до трех часов ночи. Но друзья Хрусталева не думали о сне. Они были взволнованы только что услышанной исповедью астронавта, прилетевшего из неведомых звездных глубин и погибшего здесь, на Земле, над сибирской тайгой.

— А теперь посмотрите, — продолжал Хрусталев, — как выглядят в пламенных красках последние слова астронавта, так сказать, последние страницы дневника.

Хрусталев открыл шкатулку и повернул кристалл. Затем он погасил настольную лампу. Через несколько секунд в сумраке комнаты кристалл вспыхнул, заискрился, засверкал всеми цветами радуги. И снова Кашина и Дроздова властно захватило ощущение какой-то музыки.

Но в мелодии пылающих красок не было ничего тревожного и скорбного, как в начале дневника. Напротив, в победно танцующем цветном пламени, в торжественном ритме огненных знаков, в гармонии ликующих красок как будто слышался голос астронавта. Он, неведомый, говорил землянам о величии и безграничной ценности человека, о торжестве разума над космическими стихиями — и над ледяным безмолвием тьмы, и над огненным безумием звезд и галактик…