Изменить стиль страницы

2. Сциллард снова в роли вопиющего в пустыне

Фредерик Жолио был не один. Вокруг него создалась группа талантливых сотрудников. Каждый и сам по себе являлся крупным учёным, а возглавляемые им, они составляли такую научную силу, равную какой в те дни в мире не было.

И прежде всего это была Ирен, его жена, первооткрывательница, как и он, искусственной радиоактивности, именно её с Савичем исследование урановых загадок и натолкнуло Гана на его открытие; и это был ближайший помощник Лёг Коварски, полный, малоподвижный, с медлительной речью, аккуратный и настойчивый экспериментатор; и второй помощник, теоретик и экспериментатор Ганс фон Халбан, по внешнему облику типичный немец, но наделённый пылкой французской душой — он давно уже считал Францию своей истинной родиной.

А кроме этих трёх самых близких помощников, сотрудничали с Жолио и блестящий исследователь космических лучей Пьер Оже, и теоретик Франсис Перрен, сын знаменитого физика Жана Перрена, и Бруно Понтекорво, прославившийся открытием замедления нейтронов, и Бертран Гольдшмидт, и Жюль Герон, и Анри Муре, и многие другие, менее известные, но не менее энергичные и знающие учёные. И лишь недавно Париж покинул Вольфганг Гентнер, после возвращения от Лоуренса помогавший монтировать циклотрон в Коллеж де Франс,— Гентнеру предложили профессуру в Гейдельберге.

С таким блистательным коллективом можно было ставить перед собой сложнейшие научные задачи.

И со всей свойственной ему стремительностью мысли и быстротой экспериментальной работы Фредерик Жолио приступает к решению сложнейших загадок уранового распада — не повторяет открытое, а смело прорубается в чащу неизвестного.

Почти за две недели до появления первой статьи Фриша и Мейтнер, опубликованной в «Нейчур» 11 февраля, и за три с лишком недели до второй заметки Фриша, содержавшей описание его эксперимента и появившейся 25 февраля, Жолио 30 января 1939 года представляет в Академию наук доклад, смело озаглавленный: «Экспериментальное доказательство взрывного расщепления ядер урана и тория под действием нейтронов».

И если Мейтнер с Фришем соблюдают осторожность и даже термин «деление ядра», введённый ими в физику, как-то подчёркивает спокойный характер процесса, то Жолио настаивает на взрыве в ядре. Прошло всего четыре дня после первого эксперимента, но Жолио, воспользовавшись своими любимыми камерами Вильсона, уже первым в мире фотографирует траектории осколков атомного распада. И Жолио делает многозначительный вывод: найден новый мощный источник энергии, но это не всё — возможна катастрофа не только в ядре, но и гораздо больших масштабов... Грозный намёк на военные потенции урана дан печатно — и тоже впервые.

Правда, Жолио не может пока ответить на вопрос, который примерно в эти же дни скептик Плачек ставит перед Бором: если цепная реакция осуществима, то почему она никогда не осуществляется в природе? Ведь и урана в земле много, и блуждающих нейтронов хватает, а даже намёка на взрывы в урановых рудах нет.

Но если сегодня Жолио и не может ответить на такой вопрос, то не сомневается, что завтра ответ будет найден исчерпывающий. И если возможно на всё сразу ответить, прекратилось бы развитие науки! Сейчас главная задача — определить испускание вторичных нейтронов. Жолио утверждает, что наблюдал их в эксперименте. Но сколько их выбрасывается при раскалывании ядра, неясно. И, стало быть, надо прежде всего пролить свет на эту самую важную из загадок уранового распада.

Может возникнуть отнюдь не праздный вопрос: почему Жолио шагнул дальше всех? Почему те же Фриш и Мейтнер, Ган со Штрассманом, особенно Бор и Ферми, оба крупные мыслители в физике, почему все они лишь постепенно проникали в тайны уранового распада, каждый вносил какую-то свою особую идею, а у Жолио все их идеи возникли вместе и сразу? Жолио несомненно гениален, но выше ли он Ферми или Бора?

Разгадка, вероятно, в том, что новое открытие соответствовало всему строю мыслей Жолио. Для Гана и Мейтнер деление урана было опровержением их прежних взглядов, они не могли быстро «переварить» такие факты. А для него, предсказавшего в Стокгольме взрывные реакции, распад урана лишь подтверждал его старые идеи. Открывающее новые пути озарение обычно завершает долгие поиски. Упавшее яблоко привело Ньютона к правильной теории тяготения, ибо и до того он размышлял о его природе. Без этого Ньютон, наверно, просто бы съел яблоко, не вдаваясь в отвлечённые рассуждения.

И февральское письмо Сцилларда к Жолио, в котором Сциллард выражал мрачную надежду, что вторичных нейтронов не будет или их будет образовываться немного, пришло в Париж в момент, когда Жолио с Халбаном и Коварски совершенно точно знали, что нейтронов выделяется больше двух. Они, правда, подсчитали, что на один первичный нейтрон приходится 3,5 вторичных, в то время как в действительности вторичных было 2,5, но это не колебало основного вывода, что вторичные нейтроны существуют и что их больше первичных.

Сциллард в Колумбийском университете только подготовлял аппаратуру для решающего эксперимента, а парижане уже заканчивали очередной доклад, не оставлявший сомнения, что цепная реакция реальна.

Статью об этом важнейшем факте  парижские  физики  для быстроты опубликования послали в «Нейчур», а не во французские журналы, обычно не торопившиеся с научными новостями. И чтобы избежать медлительности парижской почты, тоже всем известной, Коварски сам отправился на аэродром в Ле-Бурже и собственными руками положил пакет в почтовый мешок самолёта, вылетавшего в Лондон.

Сциллард ещё не знал об этой статье, когда 16 марта вместе с группой других физиков-эмигрантов явился к Бору толкать того на самоцензуру. А если бы знал, что его собственное определение испускания вторичных нейтронов не только подтверждено в Париже, но и усилено, подавленное настроение, в какое впал Сциллард после удачного опыта, стало бы, наверно, ещё глубже.

Он не захотел вторично обращаться к парижанам от одного своего имени. Он помнил, что его первое, февральское письмо не возымело успеха. От лица всех американских физиков-атомщиков к Жолио воззвал Виктор Вейскопф, тоже эмигрант, физик-теоретик, после войны занявший высокий пост директора Международного института ядерных исследований в Швейцарии (ЦЕРН). Вейскопф не поскупился на горячие фразы. Телеграмма, отправленная Халбану, его хорошему знакомому, состояла из ста сорока слов.

Радиограмма Вейекопфа пришла в Париж 1 апреля. Вероятно, ни в одном городе мира так не любят дурачиться в этот день, как в весёлом Париже. Халбан сидел в ванне, когда из-за двери просунулась рука с телеграфным бланком. Халбан прочёл послание заокеанского друга и расхохотался. Он решил, что его вышучивают. Заткните рты, друзья, ваш голос слишком громко разносится по всему миру, к нему прислушиваются хмурые бяки немцы,— нет, так можно советовать, лишь посмеиваясь. Неплохая первоапрельская мистификация, очень неплохая!

Всё утро Халбан с друзьями потешались над остроумными забавами американских коллег, но потом до них дошло, что дело отнюдь не в первоапрельских шуточках. Телеграмма Вейекопфа лишь более резко требовала того же, о чём говорил Сциллард в письме к Жолио. Эмигранты-физики восхищались блестящими исследованиями парижских друзей, но страшились их результатов — и страшились больше, чем восхищались.

Жолио с сотрудниками устроили горячее обсуждение послания Вейскопфа.

Между собой они давно решили все открытия, совершённые в их маленьком коллективе, считать общим достоянием. Самовозвеличивание было чуждо их творческому общению. Никто но собирался ревниво кричать: «Это моё! Моё!» — защищая свои успехи от посягательств соседа. Но сейчас от них требовали много большего: им предлагали отказаться от возвеличивания их родины в деле, являвшемся безмерно важным для всего человечества.

И они все запротестовали — и порывистый Жолио, и не менее порывистый Халбан, и всегда невозмутимый Коварски. Как! Отказаться от публикаций, когда они так близки к практическим результатам? А где гарантия, что другие учёные последуют за ними?