В искусстве есть свои заповеди блаженства.
У Диккенса самое важное – не главный герой, а люди-подсвечники, люди, «обслуживающие» главных героев. Как будто ничего не значащие, но они удивляют нас своим приходом, и мы на них смотрим с благодарностью.
Диккенс в предисловии к книге «Давид Копперфильд» говорит, что он любит всех героев, которых он создал, но в глубочайших тайниках своего сердца любит Давида Копперфильда.
И Толстой больше всех любил Давида. А он как будто нить, сшивающая аттракционы, те аттракционы, которые мы считаем неглавными.
В романе «Давид Копперфильд» есть люди, которые неожиданны, как вспыхнувшая молния без грома.
Бабушка, которая появляется в странной и неправдоподобной роли. Она пришла радоваться рождению девочки, а родился мальчик, и старуха ушла разгневанной. Но этого мальчика, потерянного и не защищенного ею, она потом полюбит, и спасет ему жизнь, и окажется в его жизни решающей фигурой.
Есть еще герой – сумасшедший Дик. Он дает странные советы, которые оказываются волшебными. Он спасает Давида. Он же спасает человека, который подавлен ревностью.
Дик решается вмешаться. Он может себе это позволить, не только потому, что он сумасшедший, но и потому, что он человек, не ограниченный страхом. Человек, который вне суда. Он точно убивает ревность, он рассказывает, что такое отношение людей друг к другу, он человек, развязывающий узел интриги.
Блаженны обиженные.
Роль как бы вне главной дороги; неожиданность находки; запрятанность мудрости, причем такая запрятанность, что эта мудрость кажется читателю или зрителю дрянью, ошибкой.
Мы не всегда понимаем, что мы любим.
Актер, которого любят люди, зрители и незрители, может быть, слушатели, а может быть, просто современники, играл роль Гамлета, мудрого, главного человека, носителя мудрости трагедии. Он играл в очень незаметном костюме, он играл на ненарядной гитаре, играл просто, сидя на полу сцены. Но он был любим всеми, он был всеми замечен, потому что это был человек «не на своем месте». Это и есть герой.
Можно все предметы отождествлять с шахматными фигурами. Я делал это в «Ходе конем». А в фигурах интересно, когда они ходят, используются по неожиданности.
Это не делание похожего, а делание непохожего.
У мальчика – Льва Николаевича, вернее, у того мальчика, которого вспомнил или придумал, назвав Николенькой, Лев Николаевич Толстой в начале своей литературной работы, – об этом мальчике рассказан такой случай.
Дали ему синей краски, и он в синий цвет красил все; он хотел нарисовать зайца, но тут заколебался и пошел к старшим, к отцу, который что-то читал.
Он спросил у отца, бывают ли синие зайцы. Отец ответил рассеянно: бывают, милый друг. Тогда мальчик нарисован целую серию синих зайцев.
У Льва Николаевича позднего времени был заведующий синими зайцами. Таким человеком считаю друга Льва Николаевича, его издателя Черткова.
Чертков старался расширить употребление толстовских выборок из жизни на все случаи жизни. Этот очень волевой, настойчивый человек с суженным мировоззрением заготовлял мундиры одинакового цвета для всего мира.
В описании дороги, которой едет Катюша Маслова, Толстой поселяет ее в вагон с людьми, которых высылают как революционеров. Чертков по этому поводу пишет письмо. Он пишет: то, что вы делаете, правильно, потому что вы привлекаете на нашу сторону огромное количество людей. Но это и неправильно, потому что вы делаете их слишком симпатичными. Вы проповедуете этих людей, а с ними надо бороться.
Узкий человек Чертков говорил, что он незаконный сын церкви. Чертков предлагал как бы перекрасить людей, которые шли в далекую ссылку.
Толстому как будто хотелось верить, что синих зайцев много, но женщина, которая создана им, великим художником, не захотела быть в числе этих людей. Она пошла с другим, с учеником Толстого, который был одновременно учеником Федорова. Философия Федорова должна была охватить все человечество и, может быть, воскресить людей.
Это больше, чем воскрешение мертвых, нарисованное Микеланджело в Соборе св. Петра. Но там дело было более жизненно. Как Данте поместил в аду плохих флорентийцев и личных своих врагов, так и Микеланджело нарисовал на фресках врагов своего искусства, своей художественной школы. Тут были другие мерила для переделки мира.
У Толстого было свое построение. Он хотел мир без буржуазии, без железной дороги, без роскошных экипажей. И такое общество, в которое могло бы входить трудовое крестьянство. Но трудовое крестьянство относилось к толстовцам несколько скептически. Скажем еще одно «впрочем» – как и сам Толстой.
И если мы представим себе льва, то мы тут же представляем себе бегство от льва.
Письмо Л. Толстого П.Д. Голохвастову (9) 10 апреля 1873 г.
Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, и смешение низших с высшими, или принятие низшего за высший есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства. Я знаю, что анализировать этого нельзя, но это чувствуется и усваивается. Чтение даровитых, но негармонических писателей (то же музыка, живопись) раздражает и как будто поощряет к работе и расширяет область; но это ошибочно; а чтение Гомера, Пушкина сжимает область и если возбуждает к работе, то безошибочно.
Остраннение
Остраннение – это видение мира другими глазами.
Жан-Жак Руссо по-своему остраннял мир, он как бы жил вне государства.
Мир поэзии включает в себя мир остраннения.
Тройка Гоголя, которая несется над Россией, она русская тройка, потому что она внезапна. Но в то же время она тройка всемирная, она несется и над Россией, и над Италией, и над Испанией.
Это движение новой, утверждающей себя литературы.
Нового видения мира.
Остраннение – дело времени.
Остраннение – это не только новое видение, это мечта о новом и только потому солнечном мире. И цветная рубашка без пояса Маяковского – это праздничная одежда человека, твердо верящего в завтрашний день.
Мир остраннения – мир революции.
Достоевский говорил о Сервантесе, что «Дон Кихот» принадлежит к числу книг, написанных на много столетий вперед. Дон Кихоту удалось заступиться за мальчика, которому не заплатили, но он не мог спасти мальчика от побоев, потому что он верил – вернее, думал, что мир незлобен.
«Записки Пиквикского клуба» стали жадно ожидаемой книгой тогда, когда вместе с Пиквиком появился бедный парень Сэмюэль, он говорит по-своему, по-простому. И по-своему видит необходимость справедливости.
Но что же мог сделать Чарльз Диккенс?
Великий утешитель, он только мог спасти по одному мальчику на каждый роман.
Продолжаю думать о времени написания. Что создает хороший литературный язык?
Поправка первого впечатления. Человек видит, потом человек как бы переделывает то, что видит. Он отмывает прошлое от обычного, он боится вечной комнаты, вечной квартиры, даже вечной семьи и добирается в конце концов до главного.
Творчество Льва Николаевича Толстого – гениальная попытка увидеть мир неописанным. Многократны рукописи, а результат учит людей видеть.
То, что мы называем образом и находим разные классы, даем разные клички этой образности, – это было не образом, а шагом в сторону, чтобы не наступить на прежде сделанное. Это попытка уйти от повторения существования.
Человек учится писать у литературы. Ибо он учится от литературы отталкиваться. История литературы в какой-то части – это история борьбы со вчерашним днем. У Толстого одна из первых попыток так и называется – «История вчерашнего дня».
Это снижающее название.