Изменить стиль страницы

Но в то же время мы говорим Хлестаков, говорим Чичиков, но мы не говорим Наташа, а говорим Наташа Ростова, уточняем; уточнение это носит огромный собирательный смысл.

Люди Толстого как бы неповторимы, они удивительны, и их изменения удивляют их самих; Андрей Болконский перед смертью не то чтобы прощает измену Наташи, он отодвигает измену в прошлое.

Душа человека изменчива.

Не мужчина изменяет, не женщина изменяет. Это бывает. Но прежде всего изменяются люди, их самопонимание. И изменяется понимание современников.

Нам надо вдуматься в слова Толстого; Толстой, стоя перед зеркалом и вглядываясь в свое изображение, сказал недовольно – «не похож».

Лев Николаевич писал, что форма романа не то, что свойственно русской литературе.

Одновременно он считал, что «Мертвый дом» Достоевского, записки Аксакова, «Записки охотника» Тургенева, то есть то, что не романы, – это лучшее, что есть в русской литературе.

Но Толстой всегда говорил, что открывает для себя новую форму, новые возможности.

В книге «Детство» в описании своего детства, своей юности он все время ищет, куда он поедет.

Но открывает новую карту он для себя неожиданно, так неожиданно он начал любимую книгу – «Казаков», не найдя книге не только жанровой характеристики, но и имени.

Книги Толстого – перворожденные книги. Он и названия не знает, и не знает, кто погибнет. В то же время он не опирается даже на традицию очерка.

Толстой начинает книгу «Казаки» не с того, почему он приехал туда, в это место. Нет, он начинает с дороги, как он ищет путь.

Почему он сперва попадает на Волгу, как бы пересекая свою дорогу, и потом он как бы что-то перелистывает и находит смысл гор. Он как бы вымышляет гору.

Он наслаждается чувством осязания нового. И кончает он вещь неожиданно и печально.

От коляски, которая увозит писателя, видна только пыль.

Лев Николаевич – первопроходчик прозы.

Предвидения Толстого похожи на вывернутую рабочую перчатку. Перчатка снята, видна рука.

В цветке нет лишних лепестков. Ни в стихах, ни в прозе не должны быть лишние листы.

Они кончены тем, что они додуманы. Или то, что необходимо, – уже сделано, кончено. Толстой говорил про Достоевского, что тот в первой главе рассказывает про все, и произведение как будто уже кончено.

Мы подходим к зданию, как будто даже недодуманному. Мы видим подготовку преступления, точнее говоря, пробу преступления, пробу того, другого мира, – в силах человек или не в силах вступить в этот другой мир.

Мир, который живет непонятым. И одновременно загадочным, и разочаровывающимся.

Отец Сергий не нашел смысла своей жизни, хотя он его ищет. И цветок папортника, цветок несуществующий, но приближающий к всеведению, он не расцветает.

Книги Толстого – великие книги – книги разочарования. Его герои знают, что бога-то нет, и выхода нет, и как будто поэтому и не надо входить в первые попавшиеся двери. Кажется, Толстой говорил, что только у кабаков двери на улицу не закрываются, они приглашают войти; внутренние же двери закрыты, и то, что за ними – не воскреснет.

Правда, драмы Достоевского кончаются, ничего не разъяснив, но их окончание настолько оконченно, настолько просто, что они говорят – надо рубить стену. Если остается герой, то он – не герой, а тот, который говорил голосом героя. Он – собеседник.

А лестница произведения, она ведет в безысходность, все происходит, однако, как бы в только что появившемся государстве; власть крови, которая не высохла.

Сегодня долго думал, прежде чем начать диктовать. И может быть, слова случайно дойдут до набора, но то, что я говорю, – это не причал для меня.

Эпос даже печален. Непонятно, для чего и почему сражаются греки с греками. Непонятно, почему красота женщины может быть раскрыта, оправдана десятилетиями сражений.

Как печален величайший человек, который даже не хотел сказать нам, что же он знает.

Чехов отдает торжество сегодняшним днем худшему участнику спора.

В начале драмы «Чайка» мать героя, постаревшая, утерявшая свой блеск, свое дыхание женщина, говорит нелюбимому сыну, что она не даст ему денег на простой костюм. Она говорит фразами из «Гамлета» – целиком.

У этого человека, Треплева, не убит отец, у него как будто нет отца, он как бы родился случайно. Родившись, он закричал, вероятно, как все кричат, но никто ему не улыбнулся. Он человек, который будет отдан на растерзание худшему, но умелому писателю.

А на озере он строит бедный сарай, и там женщина, любимая, но слепая, рассказывает о гибели всего живого.

А дело простое.

У поэта Николая Асеева есть печальные строки:

Чайки кричали: «Чьи вы», «Чьи вы»,
Мы отвечали: «Ничьи».

Горький привез Толстому молодого Бальмонта. Толстой слушал, он поверил очень тогда любимому Горькому. Толстой хотел, чтоб ему нравился Бальмонт, – рассказывал Горький. Но Толстой говорил, «аромат солнца» – какая глупость.

Здесь встретились два поколения.

Толстой жил тогда среди хорошего леса у подножия сильно раненной горы, которая приносила к дому камни, как будто дом ей уже надоел.

А внизу, у моря, в небогатой даче, жил приехавший Чехов. Его многие любили, особенно приезжие женщины, их звали «чеховки», перефразируя слово «антоновки».

Чехов и Толстой – они перебирали звенья понимания в цепи жизни. В великих цепях, сделанных из разноколючих правд.

Проходит немного столетий – и прошлое становится понятным, и можно наступить на него, на колючую ступень к завтрашнему дню.

То, что было невозможно, становится детскими игрушками, самое страшное становится бытовой шуткой.

Но будем спокойны, корабли Колумба дошли до земли с попутным ветром и вернулись тоже с попутным ветром, хотя это уже непонятно.

Непонятны два попутных ветра туда и обратно; непонятно, как об этом узнал Колумб. А он знал. Знал дорогу и ветры. Дорогу туда и обратно.

Я слово позабыл, что я хотел сказать,
Слепая ласточка в чертог теней вернется.

Стихи эти громко читал в Доме искусств Осип Мандельштам.

Как многие поэты, он мыслил стихами произнесенными.

Он смотрел, могут ли они выжить уже сказанными.

Стихи Некрасова. Их читали над гробом Достоевского. И толпа спорила, кто лучше и можно ли говорить равно о Пушкине и Некрасове. Могут ли дышать одним воздухом эти ласточки разных слоев поэзии.

Но все возможно, как возможны леса.

Как возможен город, построенный на берегу Финского залива, на слишком плоском берегу.

Воля человека кладет камни около корней деревьев, до которых доходят волны.

И строится город, к нему приходят волны.

Вылезают волны, почти со свистящим ропотом, они шумят, «как челобитчик у дверей ему не внемлющих судей».

Стоит Медный всадник в этом городе. Хвост у коня прикасается к изгибам тела змеи, но он не прикован.

Размах мысли, проверка мысли держит медный, проверенный шаг художника.

Роман может быть хитроумно написан, но самое важное в нем то, что читатель сам найдет и откроет.

Вот что создает иллюзию реального существования выдуманных героев.

В «Короле Лире» Шекспира есть слуга короля, шут, он в конце трагедии исчезает, и исчезает не случайно. Скорее всего потому, что в труппе Шекспира было меньше людей, чем тех вымышленных фамилий, которые потом исчезают, забываются. Один человек играет две-три роли, ролей много, людей мало.

Человек, которым мы заинтересовались и который нам казался самым важным, он как бы исчезает, нам это исчезновение не дает покоя.

Когда король Лир ослабевает и лишается свиты рыцарей, то их как будто и не было, они как будто идут в сокращение штатов, приказали сократить – и вот кто-то выпал. Но у короля Лира есть шут. Когда «Короля Лира» ставил Григорий Козинцев в кино, он человека, шута, который говорит, переделал в человека, который поет. И заказал музыку большому композитору.