Изменить стиль страницы

Но мать страстно и горячо убеждала:

– Нельзя поднимать руку на женщину, какая бы она ни была плохая. Это неблагородно. Запомни, Николенька. Ты уже не мальчик. Будь рыцарем. Обещай мне никогда больше так не поступать. Обещаешь? – Она с надеждой глянула на сына.

Николай не мог ответить ей сразу. Почему мать не говорила о благородстве, когда отец привязал ее к дереву? Почему она молча сносила все его издевательства? И разве можно заступаться за Аграфену, жалеть ее? Сама-то она небось, не пожалела нянюшку.

Да, конечно, Николай уже взрослый. Он должен быть рыцарем, как в книгах. Но означает ли это, что надо спокойно смотреть, как Аграфена обижает его любимую мать? И Феденьку, беззащитного, маленького? Кто такая, эта Аграфена? Ее место на скотном дворе…

Словно читая мысли сына, Елена Андреевна тихо спросила:

– Уж не потому ли, Николенька, ты на нее замахнулся, что она крепостная, невольная?

И, не дожидаясь ответа, продолжала:

– Это было бы непростительно. Помнишь, как волновался ты, когда наказывали Степана? У тебя очень, очень доброе сердце. Ты жалеешь людей. Дай же мне слово, милый, что так больше никогда не повторится. Обещаешь?

– Обещаю, – опустив голову, сказал Николай. Но тут же снова заволновался:

– Пусть и она не трогает Феденьку… И нянюшку. Пусть она тоже обещает.

Положив руки на плечи сына, мать горячо поцеловала его в раскрасневшуюся щеку:

– Как же я могу от нее потребовать, Николенька? Это не в моей власти.

Всматриваясь в сына, она вдруг озабоченно произнесла:

– Ой, как же ты похудел! Бледный-бледный. Наверное, совсем на воздухе не бываешь. Иди, погуляй, иди…

Слова эти прозвучали, как прежде, когда Николай был ребенком. Будто ничего и не изменилось с тех пор и по-прежнему ему требуется разрешение, чтобы сбегать на Самарку или в Качалов лесок. Ах, мама, мама!

Выйдя на крыльцо, Николай увидел одноглазого сторожа Игната. Он стоял у ворот, около полосатой будки, в старых дырявых валенках и рваном балахоне. Игнат низко, до самой земли, поклонился баричу.

– Здравствуй, Игнат. – Николай протянул руку. – Старик торопливо бросился ее целовать. Николаю сделалось неловко.

– Как здоровье, Игнат? – отводя руку назад, негромко спросил он.

– Чего? – приложив ладонь к уху, отозвался сторож. – Угнали коров, давно угнали. Нынче травы хорошие. Молочка будет вдоволь.

Что сталось с Игнатом? Оглох он, совсем оглох.

– Ты не понял меня, – прокричал Николай в самое ухо сторожа. – Не болеешь ли, спрашиваю?

– Ась? – прислушался Игнат. – Бог миловал, не хвораю. В ухе вот только малость гудет. Батюшка-барин на масленицу ручкой приложились. Теперича что, теперича полегчало. А тогды вовсе уши заложило. Вроде как в погребе сидишь…

Игнат проводил смутившегося Николая до ворот.

На деревенской улице ни души. Все были на сенокосе.

У околицы появился воз с сеном. Николай пошел навстречу. Около воза, держа вожжи в руках, шагал Савоська. Он хоть и вырос, но лицо его было прежним, мальчишеским. И глаза, и волосы, и даже походка были у него, как у Степана. Только нос не тот – большой, похожий на картофелину.

– Здорово! – дружески крикнул ему Николай. – Как живем-можем? – А сам подумал: известно ли Савоське что-нибудь о Степане?

Остановив тощую каурую лошаденку, Савоська, видно, не обрадовался нежданной встрече. В глазах его – испуг.

– Здравствуй, барин, – все больше робея, произнес он.

– Ты что, не узнал меня, Савоська? – подходя ближе, воскликнул Николай. – Это же я, я… Николка-иголка…

Савоська попытался улыбнуться, но на лице его получилась какая-то гримаса, словно он проглотил что-то кислое.

– А на Самарку бегаешь? Купаешься?

Савоська отрицательно замотал кудлатой, давно нечесанной головой:

– Не… Не до того нам… сено убираем…

И, осмелев немного, добавил:

– Так ведь какое нынче в Самарке купанье: высохла. Кура, и та перейдет. На Лешее озеро теперь мальцы повадились. Там подходяще.

– Может, побываем там? К вечерку?

– Так ведь это как дядя Ераст, – уныло зачесал затылок Савоська. – Не своя воля.

Дернув за вожжи, он зачмокал губами:

– Но, но!..

Каурка вытянула шею. Воз заскрипел и медленно пополз к барской конюшне.

Николай остался посреди улицы один. Долго провожал он невзрачную и покорную фигуру Савоськи рядом с такой же невзрачной и покорной лошаденкой.

Кажется не так уж много времени прошло с тех пор, как Коля скакал по этой улице на диком Аксае. Но до чего же все изменилось вокруг! Развалилась часовня на дороге, и только несколько гнилых, поросших зеленым мхом досок да глубокая яма остались на ее месте. Срубили старинные вязы, и теперь лишь коричневатые пеньки напоминают о них. Еще беднее стали покосившиеся набок избы с обветшалыми соломенными крышами.

А Савоська! Куда девалась его бойкость? Разве таким он был, когда они вместе бежали в Аббакумцево, к Александру Николаевичу? Рассказать бы ему о Степане – как спас он бурмакинского парня на пожаре. Но уж если рассказывать, так все! А у него язык не повернется говорить Савоське о тех муках, которые претерпел его брат на Сенной площади. Нет, уж лучше не напоминать ему о Степане…

Незаметно Николай дошел до псарни. Захотелось поглядеть на Летая. Узнает ли он своего прежнего хозяина? Ведь немало прошло времени с той поры, как ходили с Кузяхой на охоту к Печельскому озеру.

Да вот и Кузяха – высоченный, как Мишка Златоустовский. Ишь как вымахал!

– Николай Алексеич, наше вам! – радостно крикнул Кузяха, прикладывая руку к сердцу. – Надолго ли прибыть изволили?

– Видать, надолго! – дружелюбно ответил Николай. – А как тут мой Летаюшка?

Кузяха, которого теперь все мужики звали Кузьмой Кузьмичом, потому что он стал любимым егерем барина, насупился:

– Нету Летая.

– Неужто продали?

– Правду сказывать?

– Конечно!

– Убили!

– Как убили? Кто?

Хлопая охотничьей нагайкой по сапогу, Кузяха отвел взгляд в сторону.

– Ты? – волновался Николай.

– Зачем я? Чай мы не без понятия, – обиженно отозвался Кузяха. – В собаку никогда стрелять не станем.

– Кто же?

– Изволь, скажу, – понизил голос Кузяха, оглянувшись вокруг. – Батюшка твой, Алексей Сергеич. На Иваньковском озере было. Промахнулся барин в селезня. А тут Летай из осоки лезет. Он и пульнул в него со злости. Наповал уложил. А сам потом все плакал, все плакал. Приказал Летая в саду закопать да могилку насыпать, как вроде человеку. Сам увидишь могилку-то. Под яблонькой…

В каком-то подавленном состоянии возвращался Николай домой. Жалко было Летая, стыдно за отца. Убить беззащитную, верную собаку? Как это можно!

К ужину Николай не вышел, есть не хотелось. Он писал в своей комнате грустные стихи. Потом стал искать сборничек Бенедиктова. Среди привезенных из Ярославля книг наткнулся на учебник Беллявена. С сердцем швырнул его под стол.

О, забыть бы поскорее ненавистную гимназию! Забыть мрачные коридоры, медный колокольчик у крыльца, бочку с мокрыми прутьями, грязную скамью. Забыть молитву, которую хором читали по окончании уроков:

– Благодарим тебе, создателю, иже сподобил еси нас благодати твоея во еже внимати учению… И благослови наших начальников и учителей, ведущих нас к познанию блага, и подаждь нам силу и крепость к преодолению учения сего…

Ночью в доме началась суматоха. Хлопали двери, раздавались приглушенные голоса, гулкие шаги.

Разбуженный шумом, Николай прислушался. В коридоре кто-то плакал. Он открыл дверь:

– Лизонька, ты?

Плечи сестры тряслись от рыданий. У Николая защемило сердце от ужасной догадки:

– Андрюша? Что с Андрюшей?

– Он умрет, умрет, – сквозь слезы повторяла сестра…

До утра не было покоя в доме. Отец отправил одну карету за доктором, другую за священником в Аббакумцево. Елена Андреевна ни на минуту не отлучалась от постели больного сына.

В полдень появился Герман Германович с неизменным своим кожаным саквояжем в руках. Осмотрев больного, на этот раз он не уехал, как обычно, а остался в доме. Ему отвели комнату по соседству с Николаем, и через тонкую стенку было слышно, как он говорил отцу: