Изменить стиль страницы

– Кто?

– Свои! – успокоил Коська.

– Это вы там бухали?

Коська притворился, что не понял?

– Чего?

– Знаю, знаю! – погрозил Мишка пальцем. – Не захотели с собой взять. Эх, вы!

– Понимаешь, всего два заряда было, – виновато признался Коська, укладываясь рядом с Мишкой на траву.

Прилег и Николай. Глаза его устремились в голубевшее меж ветвей небо. Он опять думал об Иване Семеновиче. Потом поднялся и, чтобы отвлечься от грустных мыслей, подошел к старой, засохшей березе и начал сдирать с нее скрипучую бересту. Очень уж ладные из нее тавлинки[22] получаются. Николай ловко умел их мастерить: еще в Грешневе научился.

Во второй половине дня с Волги подул свежий ветерок. На небе появились легкие облачка, за которыми, будто играя, пряталось солнце. Изнуряющий зной постепенно ослабевал.

Снова запылал костер. Коська дожаривал остатки рыбы. Проснувшись, все молчали.

– Эх, скука какая, – зевнул Мишка. – Песню бы, что ли, хорошую. Начни, Никашка, сделай милость.

Никашка обвел взглядом сидевших напротив него одноклассников и, откашлявшись, спросил:

– Какую?

– Нашу, нашу! – закричали ему в ответ.

«Нашей» называлась песня, которую пели на дружеских вечеринках, а нередко и на больших рекреациях во дворе гимназии в теплые дни. Было в этой песне что-то грустное, хватавшее за сердце, заставлявшее задуматься о своей судьбе. И хотя только еще начиналась у Николая жизнь, все еще было впереди, но почему-то становилось жалко и себя, и тех лет, которые уже промелькнули.

Тихо, словно издалека, начал Никашка:

Век юный, прелестный,
Друзья, пролетит,
Нам все в поднебесной
Изменой грозит.

Негромко подхватили песню и остальные:

Лети стрелой,
Наш век младой;
Как сладкий сон,
Минует он.

В неведомое, незнаемое, в покрытое туманом лет будущее уносит эта волнующая песня. У каждого свой путь, своя дорога. Что-то их ждет впереди?

Глядя на друзей, Николай старался определить по выражению лица, о чем они думают. Вот Мишка Златоустовский – вспыльчивый, добрый и задиристый. Он, конечно, мыслит по-отцовски – расчетливо, сухо, хотя сердце у него мягкое, чуткое. После гимназии навряд ли он будет учиться. Отец дряхлеет. Старший брат, женившись, отделился и уехал в Кострому – завел там свое торговое дело. В семье вся надежда теперь на Мишку.

Николай перевел взгляд на Коську Щукина. У него отец чиновник. Служит в губернском присутствии. Нерешительный слабохарактерный человек. Страдает запоями. Уже дважды увольняли его со службы. В последний раз клялся-божился, что капли хмельного в рот не возьмет. Но на другой же день его пьяным-пьянехоньким подобрали на Варваринской улице. В мундире, в картузе форменном. Из полицейского околотка донесли по начальству. Если бы не мать, пробившаяся с кучей детей – мал-мала меньше – на прием к самому губернатору, сидеть бы семье без корки хлеба. А у отца еще одна слабость появилась: скупает на толкучке ржавые пистолеты, усердно чистит их, смазывает и держит в ящике своего разваливающегося письменного стола. Говорит, коллекция!..

Скорее бы подрасти Коське! Нашел бы он себе место в жизни. Какое – этого он еще не знает. Но одно ясно: унижаться, как отец, не будет. Вино его не погубит. Ему все равно – есть оно или нет. Хорошо бы стать начальником казенной палаты. Встретил бы его на улице Мартын, шапку бы с головы содрал: «Здравия желаем, ваше превосходительство!» А он бы – ноль внимания. Пусть чувствует, проклятый!..

Глянув на Пьера Нелидова, сразу скажешь – у него будущее светлее светлого. Дядюшка-сенатор не оставит его в безвестности, выведет в люди. Пьер непременно будет в царской свите. Он в этом уверен… А сладкозвучный Никашка Розов, вероятно, пойдет по стопам своих дедов и прадедов – священнослужителей. Отец его архиерей. Голос у него могучий-премогучий. Когда собирается на служение в кафедральный собор, то пробует дома разные ноты. «До-о!» – потолок гудит. «Ре-е!» – стекла в окнах дребезжат. «Ми-и!» – стекляшки на абажуре позванивают. И у Никашки голос подходящий.

Красавца Андрея Глушицкого очень прельщают воинские погоны и аксельбанты. Он всех генералов, сражавшихся против французов на Бородинском поле, наперечет знает. Ночью разбуди – без ошибки назовет: Багратион, Дохтуров, Коновницын, Тучков, Неверовский, Бороздин, Багговут… О Кутузове и Раевском и говорить нечего!

Глушицкий как-то признался Николаю, что хочет непременно стать артиллеристом.

– Пушки – это чудо! – восклицал он. – Знаешь, как под Бородиным они грохали? Музыка!

А вот у Николая нет никакого желания служить. Не говорит в нем кровь его предков Некрасовых, они ведь с молоком матерей впитали в себя любовь к военному ремеслу, исправно несли в полках, батальонах и ротах государеву службу.

Кем же он будет? Возможно, поэтом. Все больше влечет его теперь к стихам. Купил толстую, в кожаных корках тетрадь и записывает в нее свои вирши: о страстной любви, о кошмарных призраках безводных пустынь, о лазурном море. Не про гимназию же писать стихи!..

Никашка Розов меж тем распелся вовсю. Голос его так и течет, так и переливается:

Затмится тоскою
Наш младости пир;
Обманет мечтою
Украшенный мир…

Уж очень безнадежна, безрадостна песня эта. Но не исправишь ее на иной лад. Не выкинешь из нее слова. Песня есть песня.

Под конец Никашка так долго тянул последние звуки мелодии, что все невольно зааплодировали ему, как в театре. А он поклонился с какой-то растерянностью.

Наступило молчание. Песня сделала свое дело. В такие минуты широко открываются сердца и на добро и на подвиги.

– Друзья мои! – дрогнувшим голосом произнес Николай, и глаза его увлажнились. – Заболел наш учитель, Иван Семенович. Он может умереть, если не поедет лечиться в Крым. Но у него не хватает денег.

– А сколько нужно? – живо откликнулся Мишка, щупая рукой в боковом кармане.

– Много! – ответил Николай. – У него столько не наберется. Надо ему помочь. У меня есть десять рублей. Думал купить что-нибудь. Но теперь отдам их Ивану Семеновичу.

Николая сразу же поддержал Мишка:

– Двадцать пять целковых даю. Свои, кровные. Матушка ко дню ангела подарила.

И он положил на траву набитый ассигнациями кошелек.

– Гривенник, братцы, можно? У меня больше нет, – нерешительно раскрыл потную ладонь Коська, глядя на друзей так, словно он провинился перед ними в чем-то.

– Давай и гривенник! – ответил за всех Мишка, забирая с Коськиной ладони старую серебряную монету с прозеленью на двуглавом орле. – И грош на святое дело хорош!

Андрей Глушицкий вытащил из-за подкладки гимнастерки золотой рубль: бабушка на счастье зашила. А Васька с Никашкой по четвертаку внесли.

Очередь дошла до Пьера. Он расшаркался и проныл:

– Извините, господа! Мне папенька не разрешает с собой деньги носить. Ограбить могут. Я после внесу…

Конечно, песня – великое дело. Но и без нее отдали бы друзья Николаю последнюю копейку. Ивана Семеновича все любят, все уважают. Только бы он остался жив.

Солнце уже близилось к закату. Длиннее стали тени. В кустах засвистал одинокий соловей: «тю-лит, тю-лит». С левого берега, от древнего Толгского монастыря, донеслись унылые звуки, которые когда-то так поразили воображение Николая. Это тянули баржу усталые бурлаки.

Пора было возвращаться в город.

вернуться

22

Тавлинка – берестовая табакерка.