В зале послышался смех и громкие аплодисменты.

— Простите меня, товарищи, — снова раздался голос Баулина, — что я так надолго занял ваше внимание персоной Полесского. Надо же было уважить его претензии… Но вы помните, я начал свою речь совсем о другом, когда Полесский прервал меня своей репликой. Я начал со слов о Двадцать первом съезде нашей партии. И. я не оговорился. Потому что мы, коммунисты, привыкли смотреть вперед. — И он с особенной силой повторил это слово: — Вперед!

— Мы смотрели вперед, — продолжал он, — когда делали революцию, когда строили наши заводы и колхозы. Мы смотрели вперед, когда Гитлер схватил нас за горло и враг стоял под Москвой, и тогда, когда после войны нас окружали лежащие в руинах села и города… Только вперед!

Так как же нам не обратить свои взоры туда, в бу. дущее, сейчас, когда съезд нашей партии принял программу, от которой захватывает дух, программу, о которой мы и мечтать не могли всего лишь десятилетие назад!

Баулин горячо заговорил о программе работ, которую принял минувший съезд, о новостройках, о сотнях тысяч новых квартир. Он говорил и о нашем туннеле, о людях, которые отныне не будут жить под угрозой гибельных снежных лавин, о поездах, которые смогут в несколько раз быстрее доставлять сырье на обогатительную фабрику, а значит, во все концы страны концентраты, в которых так нуждается сельское хозяйство!

…Я забыл обо всем. О том, что. тревожило, что угнетало меня, о Полесском, Крамове, о том, что не решена еще моя собственная судьба. Я видел перед собой только Баулина и слышал только его слова. Как страстно, как убежденно говорил он о будущем, которое не за горами…

— Товарищи! — звучал голос Баулина. — Нас душили экономическими блокадами. Нас пытались отравить клеветой. Четыре года вражеские полчища превращали в прах, в железное месиво все, что мы построили за двадцать пять послереволюционных лет.: Нас пытались, да и сейчас еще пытаются, заморозить льдами «холодной войны». Если бы дело было только в возможностях нашего народа, его творческого гения, в нашем беззаветном труде на строительстве нового мира, я уверен, мы бы сейчас жили в коммунизме.

Но теперь мы достигли такой степени могущества, наш фундамент столь незыблем, что поколебать его не в силах никто! Так идемте же вперед, товарищи! Приглядитесь — и вы увидите, как близка уже цель!

Грохот аплодисментов не смолкал долго после того, как Баулин кончил речь и занял свое место за столом президиума.

Следующим взял слово Крамов.

Легкий шумок прокатился по залу, когда была названа его фамилия. Это было понятно: почти треть присутствующих здесь людей знала Крамова. Но все же большинство составляли те, кто пришел на нашу стройку уже после бегства Крамова, после сбойки. Фамилия Крамова ничего им не говорила.

Николай Николаевич спокойно поднимался на сцену… Я вспомнил то далекое уже партсобрание, на котором я выступил против Крамова, выступил сбивчиво, повинуясь лишь чувству долга и сознанию своей правоты…

Я вспомнил, как недоуменно поднялся с места Крамов, услышав свое имя, произнесенное мною, как зажал в кулаке свою неизменную трубку и уверенно пошел к столу президиума, чтобы «расчехвостить» меня, высмеять, как, мальчишку и карьериста…

И вот он снова идет к трибуне, идет своей неторопливой, «крамовской» походкой, расправив плечи и высоко подняв голову. Круг замкнулся…

Но ведь между тем выступлением Крамова и сегодняшним его появлением на сцене прошел год, и какой год!.. И то, что произошло за этот год, исключило, как мне показалось, возможность вторичного появления Крамова в своем прежнем качестве. Неужели он вечен, этот негодяй? Неужели он умеет оста навливать время или заставлять его проходить бесследно для себя?

Николай Николаевич уже стоял на трибуне и смотрел в зал своими спокойными голубыми глазами, ожидая, пока станет тихо.

— Замечательная, подлинно партийная речь товарища Баулина глубоко взволновала меня, — негромко начал Крамов. — Поэтому я сразу же хочу заявить, что разделяю каждое слово, им сказанное…

Крамов согласен с Баулиным?! Итак, Крамов,? который только вчера цинично посвящал меня в свои планы, намеревался изображать себя как жертву культа личности? Опять метаморфоза? Что он задумал на этот раз?

— После всего того, что сказал товарищ Баулин, — продолжал Крамов, — как-то не хочется говорить о чем-нибудь, не имеющем прямого отношения к великим свершениям советского народа и волнующим задачам, которые стоят перед ним. Мне не приходилось раньше встречаться лично с Полесским, хотя я и работал в здешних местах, но мне хочется как коммунисту и советскому человеку выразить свое возмущение поведением этого очевидного демагога и карьериста…

«Так-так! — мысленно воскликнул я. — Боливару не вынести двоих…»

— И все же, — говорил Крамов, — обстоятельства вынуждают меня говорить о таких вещах, о которых в ином случае я никогда бы не решился говорить после выступления товарища Баулина. Я уже сказал: он прав во всем… Во всем, кроме одной частности. Я имею в виду то место его речи, которое касалось инженера Арефьева. Здесь товарищ Баулин ошибся. Он не разгадал Арефьева. Это, конечно, не значит, что в чем-то прав этот… Полесский. Он, видимо, преследовал свои цели. Но и Арефьев совсем не тот человек, каким он пытается казаться. Я понимаю, ваше собрание посвящено совсем другим задачам, куда более значительным. Но вопрос о чистоте наших рядов никогда не может быть снят с повестки дня. Какие бы другие важные вопросы в ней ни значились…

«Мерзавец, — выругался я про себя. — Ах, сволочь!..»

А Крамов между тем спокойно и обстоятельно рассказывал о цели своего приезда» Он, видимо, решил ничего не скрывать.

Он напомнил присутствующим, «тем, кто, пришел на туннель позже», о своей работе на строительстве, о том, что был затем отозван главком, и, наконец, о том, как «один человек» пытался его оклеветать и обвинить чуть ли не в уголовном преступлении.

— Разумеется, — продолжал Крамов, — все это рассеялось, лопнуло, как мыльный пузырь. Однако, когда руководство предложило мне выехать к вам в качестве члена комиссии по расследованию преступления Арефьева, я колебался.

— Чего я боялся? — с пафосом спросил Крамов и тут же ответил: — Я боялся подозрений, будто я хочу свести личные счеты с Арефьевым. Но потом я сказал себе: «Не лезь в психологию, Крамов! Ты коммунист.

Ты знаешь этот туннель. Там произошла авария, погиб человек. Твой долг — помочь расследованию. И, в конце концов, ведь, кроме тебя, будет еще четверо других членов комиссии…» Он сделал паузу.

— Зачем я рассказываю вам все это, товарищи? Потому что у меня нет секретов от рабочего класса. Вот я весь перед вами. Но есть и другая причина, заставившая меня подняться на эту трибуну. Это — чув-ство глубокой удовлетворенности. Справедливость восторжествовала, и человек, который пытался меня оклеветать, ныне раскрыл себя до конца.

— Что раскрыл? — неожиданно резко спросил Трифонов.

Крамов чуть усмехнулся и сказал:

— Я знаю, Харитоныч, ты давнишний, традиционный защитник Арефьева. И после того, что он натворил, это твое поведение кажется по меньшей мере странным.

— Насколько я слышал, комиссия пока не сделала своих выводов? — спросил с места Баулин.

— Официально еще нет, — поспешно поворачиваясь в его сторону, ответил Крамов, — но здесь, на партийном собрании, я думаю, что могу сказать то, что завтра будет известно всем, — комиссия будет единодушна в своем суждении: Арефьев, бесспорно, виноват! И мой долг как коммуниста и члена комиссии — открыто заявить здесь об этом.

Я почувствовал резкий удар в сердце. Слезы сдавили мне горло. Я напряг всю свою волю, чтобы хоть внешне остаться спокойным. А ведь я знал, что все произойдет именно так. Знал, что меня признают виновным. Но Крамов не имел формального права так говорить, не имел! Пусть комиссия и составила свое предварительное мнение, но ведь все еще было впереди! Ведь меня только один раз, для предварительного разговора, вызывали в комиссию: они еще не выслушали моих объяснений. На каком же основании Крамов говорил сейчас так, будто комиссия уже все решила?!