Как хорошо было бы сейчас забыть обо всем! Вот она стоит передо мной так же, как тогда, когда сказала, что любит меня, а мне казалось, что все это ошибка, недоразумение. Все, все заслонял тогда образ Светланы!
А теперь я понял, как мне хочется забыть обо всем, что мучит меня, и видеть только Ирину, чувствовать ее прикосновение, положить руки на ее лицо, а потом притянуть ее к себе, молча… молча, без всяких слов…
Я еще крепче сжал руку Ирины, и мне почудилось ее ответное пожатие. И тогда, неожиданно для самого себя, едва ли сознавая, что делаю, я резко притянул Ирину к себе. Стул, на котором она сидела, накренился, и я подхватил Ирину, чтобы она не упала. Все ушло, исчезло — мысли, раздумья, слова… Я целовал ее, закрыв глаза, мне не надо было видеть ее, чтобы чувствовать: она — рядом.
И вдруг она ушла от меня. Нет, она ушла не физически, мы все еще стояли, прижавшись друг к другу, и мои губы еще ощущали ее губы. И все же я почувствовал, что теперь только мои руки держат Ирину и что, если я выпущу, она отойдет.
Я опустил руки, и она сразу, же отшатнулась…
— Ведь не любишь меня, Андрей, — тихо, одними губами сказала Ирина.
Она провела рукой по волосам и сказала:
— Прости меня.
— Это я должен просить прощения. Она усмехнулась и покачала головой.
— Нет. — И повторила: — Нет… Я знаю, как… была нужна тебе вот сейчас… Если бы я меньше тебя любила, мне было бы легче. Но я очень люблю тебя. А ты любишь прошлое.
— Его уже нет, Ирина, оно ушло.
— Откуда мне знать, возвращается ли прошлое или исчезает без следа? Я никого не любила в жизни. Когда-то давно я решила: если полюблю — ждать не буду, скажу сама. Вот я и сказала тебе. И мне показалось, что мое счастье в моей руке. Только держать его больно. А разжать руку нельзя. Как тогда, в Ленинграде… Держу в руке зажигалку, рукавица дымится, горит, а бросить не могу. Сама не знаю почему. Видишь, шрам какой…
И она показала мне тот самый шрам на руке.
— Только сказать это просто, — продолжала Ирина, — если говоришь правду. А вот любить… Это ведь только кажется, что так просто любить… А для меня это новый мир. Просто любить — этого ведь, наверное, мало. Та девушка, наверное, просто любила тебя. Да, да, не отрицай, она любила!.. И ты ее любил. Только ты не просто… Вот в чем тут дело… Ты… был в Москве? — не глядя на меня, спросила Ирина.
Я не сразу ответил. Я понимал, что она хочет сказать. Она имела право спросить меня об этом.
— Я ошибся, Ирина, — твердо ответил я. — Дважды. Я не хочу, мне больно вспоминать об этом.
— «Не хочу»! — горько повторила Ирина. — Если бы можно было «хотеть» и «не хотеть!» Заставить себя не думать…
Да, она была права. Мысли иногда рождаются и умирают помимо нашей воли. Сейчас они мешали и ей и мне. Нам лучше было бы ни о чем не думать.
— Ирина, — сказал я, — мне очень трудно объяснить… Как-то все так сразу получилось, что я вдруг почувствовал… Нет, не то. Не могу я это выразить словами. Я знаю, что так не бывает, не может быть. Человек не может вчера любить одну, а сегодня другую. Наверное, есть люди, умеющие обманывать самих себя. Для самооправдания. Себя и… других. Но я не умею. Вчера и сегодня — это очень близко… Но вот когда я сидел вечером один, я думал о том, почему ты не приходишь. Мне так не хватало тебя, и казалось совершенно противоестественным, что тебя
: нет рядом. Наверное, это потому, что в беде легко становишься эгоистом…
— Ты не в беде, ты в борьбе, Андрей, — строго сказала Ирина.
— Не утешай меня, я сдаваться не собираюсь, — поспешно ответил я. — Но в такие минуты легко стать эгоистом. Когда ты давно еще так неожиданно сказала, что любишь меня, я не придал этому особого значения, ты знаешь. Но если бы ты сейчас повторила это… Мне еще трудно разобраться. Я бы руку себе скорее дал отрубить, чем обманул тебя. Вот. А теперь ты, наверное, уйдешь.
Она медленно покачала головой и сказала:
— Не бойся меня обидеть, Андрей, никогда не бойся этого. Да, я сейчас уйду, но совсем не потому, что ты меня чем-то обидел. Просто я с поезда поехала прямо к тебе, а меня ждут в лагере и, наверное, беспокоятся. Вот и все. — Она подошла ко мне, заглянула в глаза, пригладила мне волосы коротким, но ласковым движением и сказала совсем уже другим тоном, почти шутливо: — Я уйду и приду, снова уйду и приду. И ты можешь считать, что я всегда рядом. Ну вот…
И ушла.
…Придя на другой день вечером в комнату бюро, я увидел, что все уже собрались и, кроме членов бюро, здесь находились Кондаков, Полесский и Ирина Волошина. «Зачем же она здесь?» — подумал я. В комнате стало тихо, когда я вошел. Разговор оборвался. Я понял это, увидев возбужденные лица присутствовавших. Они, очевидно, спорили. Собрались раньше назначенного времени и спорили. О чем? Глу-, пый вопрос! Ясно, о чем и о ком… Поздоровались со мной все по-разному: Трифонов коротко кивнул; Кондаков еще издали протянул руку; Полесский, который всегда выбирал для себя самые необычные места и никогда не сидел на стуле, если можно было приспособиться на углу стола, или на подоконнике, или еще где-нибудь, на этот раз устроился на катушке из-под кабеля, — не знаю, как она сюда попала, — он издали помахал мне рукой. Григорий Орлов нахмурился и кивнул мне как-то боком, не глядя. Бурильщик Ани-симов сказал: «Здоров, Андрей Васильевич». Свиридов просто кивнул. А Ирина посмотрела на меня и ободряюще улыбнулась.
Я сел. Все молчали. Бывает такое странное, «переходное» молчание: разговор будто продолжается, но без слов. И, несмотря на то, что вокруг тишина, тебе кажется, что никто не молчит. Люди не ходят по комнате, не размахивают руками, наоборот, они спокойно сидят, и внешне ничто не напоминает спор. Но для тебя это молчание — громче обвала лавины.
Трифонов сказал:
— Что ж, давайте начнем. Я не расслышал его слов.
— Давайте начинать, — настойчиво повторил Трифонов и без всякого перехода продолжал: — У нас один вопрос: дело товарища Арефьева. Содержание, думаю, излагать нечего. Что произошло, все знают, и приказ, — он чуть приподнял над столом листок папиросной бумаги, — тоже читали все. Кому первое слово? Товарищ Арефьев, ты?
Целые сутки я ожидал этого момента. У меня были в запасе десятки фраз, которыми я хотел начать свое выступление. Но вдруг я почувствовал, что не могу произнести ни одной. Уже много часов я мысленно представлял, как все это будет. Но теперь я понял, что не могу взять себя в руки, сосредоточиться.
Сколько раз мы сидели вот так в этой комнате, сколько раз я приходил сюда с новыми планами, с предложениями, ждал встречи с этими людьми!..
И вот я сижу здесь как подсудимый, как человек, которому надо искать слов для оправдания. И не боязнь ответственности, не опасения за мою дальнейшую судьбу угнетают меня. Нет! Сам факт, простой и непреложный факт, что я, для которого в этом туннеле и во всем, что было с ним связано, заключалась жизнь, теперь выгляжу человеком, причинившим непоправимый вред этому дорогому для меня делу, — вот что подавляет меня.
— Ну что ж, начинай, Андрей Васильевич, — сказал Трифонов, — мы ждем.
Но я продолжал молчать. Я видел перед собой удивленное лицо Ирины. «Андрей, что с тобой? Говори же!» — читал я в ее глазах. Я видел подчеркнуто бесстрастное лицо Полесского, который сосредоточенно крутил цепочку из скрепок для бумаг… и я молчал.
— Ладно, — недовольно сказал Трифонов, — скажешь после. Может быть, ты, товарищ Кондаков?
— Что ж, товарищи, дело ясное, — охотно начал Кондаков. — Я предупреждал Арефьева, что все это добром не кончится. У него получилось все, как в романе. Прочел статью — значит, это новаторство. Комбинат возражает — значит, консерваторы. Поехал в Москву… Я ведь понимаю, как там у него все вышло. Пришел в главк, — я руководство обижать не хочу, но здесь мы люди свои, скрывать не буду, немало я там умников, оторванных от производства, от реальной жизни. Арефьев доказывает, ссылается на статьи… В главке тоже люди не о двух головах, боятся: откажут — пришьет им Арефьев ярлык рутинеров: живое дело, инициативу снизу, мол, глушите… Что ж, расчеты есть, в центральной печати статьи есть — шут с тобой, делай… И вот результат.