«СМОТРИ В КОРЕНЬ

Вчера произошел возмутительный случай. Куском обвалившейся породы был придавлен бригадир бурильщиков Ф. И. Агафонов, старый кадровый рабочий. Он в больнице. Его жизнь в опасности.

Мы не случайно употребили слово «возмутительный». Потому что, хотя детальные обстоятельства аварии установит техническая комиссия, уже сейчас можно с уверенностью назвать главную причину несчастья.

На «Туннельстрое» пытались применить так называемое штанговое крепление вместо общепринятой бетонной обделки туннеля. Ссылались на заграничный опыт, на американский в частности. На то, что на некоторых советских шахтах (шахтах!) этот способ применяется.

Применили его и у нас. Применили «с кондачка», видимо без надлежащей проверки, без необходимых расчетов. И вот результат…

Но мы хотим говорить сейчас не о технической стороне вопроса. Дело глубже!

Необходимо коснуться вопроса о так называемом новаторстве.

Слов нет, новаторство, инициатива — основа прогресса. Это характерные черты нашего советского общества.

Но с некоторых пор понятие «новаторство» стало удобной вывеской для карьеристов и недоучек. На «новаторстве» можно приобрести политический капитал. Словом «новаторство» можно заткнуть рот критикам. Что еще из этого выйдет, а пока приобретешь славу «передового», а «передовым» у нас везде дорога…

Строительством туннеля руководит А. Арефьев, человек, всего лишь два года назад окончивший институт. Он сделал поистине головокружительную карьеру. Прямо с институтской скамьи он становится начальником участка. Еще год — и он руководитель строительства…

Но те, кто внимательно присматривались к карьере этого недоучки, знают, что в основе ее лежат не технические знания, не опыт, но безудержная спекуляция на этом самом «новаторстве». А директор комбината Кондаков покрывает Арефьева или попросту боится его.

Мы пишем резко. Нас оправдывает то обстоятельство, что в эти минуты человек, ставший жертвой арефьевского карьеризма, находится под угрозой смерти.

Честно говоря, мы не надеемся на совесть товарища Арефьева. Он, видимо, не отдает себе отчета в том, что времена изменились, что под громкими фразами о «новаторстве», «напряжении всех сил» и т. д. и т. п. не может более скрываться бездушное, пренебрежительное отношение, к людям.

Повторяем: мы не надеемся, что сам Арефьев это поймет. Но мы верим в коллективный разум коммунистов «Туннельстроя» и в их готовность действовать в духе решений нашей партии».

На этот раз статья была подписана:

«В. Полесский».

…Затем меня вызвал директор комбината.

— Я только что отдал приказ об отстранении тебя от работы… временном, — сказал, не глядя на меня, Кондаков. — Случилась авария, есть жертвы, возможен смертельный исход… Должен за это кто-нибудь отвечать? Мне, что ли, за тебя под суд идти? Сам на волоске держусь! Понять не могу, что кругом происходит… Вдруг стал всем нехорош. В партийное бюро вот не выбрали, а раньше по большинству голосов дальше чем на четвертом месте никогда не был. И прежде у нас случалось, что руководителя в бюро не выбирали, но только что затем бывало, помнишь? А впрочем, откуда тебе помнить?.. На другой же день из обкома инструктора приехали, крикунов в оборот взяли и новое собрание назначили… А теперь?.. Я вот Баулину по телефону звонил; не скрою, говорил ему: не во мне дело, по партии удар, по авторитету ее. Знаешь, что он мне ответил?..

И Кондаков безнадежно махнул рукой. Я легко мог представить себе, что ответил ему Баулин.

— Полесский этот, — снова заговорил Кондаков, — простить мне не может, что я когда-то в горкоме против его утверждения редактором возражал. Теперь в каждой статье меня травит, вот и сейчас…

Я молчал. Я понимал: Кондакову не до меня, он занят только собой, весь охвачен страхом за свое будущее. Мне нечего было сказать ему, нечем утешить.

Я и не хотел утешать его. А никакие другие слова были ему не нужны. Да и что с него взять, с Кондакова, человека, для которого главное — его собственное благополучие. Где ему понять и оценить те великие перемены, которые происходили в нашей стране!

На какие-то мгновения мысли обо всем этом заставили меня забыть о страшном несчастье, которое произошло. Но Кондаков сам вернул меня к настоящему, сказав:

— А тебе я ничем помочь не могу.

Он снизил голос и снова махнул рукой.

— В чем я обвиняюсь? — спросил я, понимая, что этот вопрос ни к чему.

— А-а, будто ты себе не представляешь, в чем в таких случаях обвиняют руководителя! «Недостаточно изучил технические возможности», «Неумело применил новый метод», «Не обеспечил технику безопасности», «Недостаточно проинструктировал персонал». Хватит с тебя. Эти пункты будешь иметь наверняка. А что комиссия найдет, это уж будет сверх. Ясно?

— Павел Семенович, — устало сказал я, понимая, что все, что я скажу, будет совершенно бесполезно, — а ведь может быть и такая ситуация, что никто не виноват. Такое стечение обстоятельств.

— Ну, это ты брось! — буркнул Кондаков. — Раз есть авария, должен быть и виноватый. Это закон.

— Чей закон?

— Чей? — недоуменно переспросил Кондаков. — Ну… жизни закон.

«Жизни… — мысленно повторил я с горечью. — Кое-кто у нас руководствовался и такой жестокой формальной логикой. И тем, кто следовал ей, было все безразлично: судьбы пострадавшего, виновного, судьба самого дела… Они выполняли «закон». Пострадавший есть? Виновный найден? Наказан? Всё. Вопрос исчерпан!

Я посмотрел на Кондакова с неприязнью и с сожалением. Его голова, его мозг не были приспособлены для раздумий. Я знал, чувствовал: он ничего не понимал в происходящем, ему трудно было «самоопределиться», найти свое место на этом новом этапе нашей жизни.

Кондаков, очевидно, по-своему истолковал мое долгое молчание. Он подошел и положил руку на мое плечо.

— Может, в другое время я бы поддержал тебя, Андрей, — тихо сказал он, — ну, выговор бы вкатил строгий, расследование бы назначил, — все ведь в моих руках было… А теперь…

Й Кондаков рывком снял руку с моего плеча, зашагал по комнате.

— Интеллигенция! Заелись! — неожиданно выкрикнул он. — Вот читаю газеты, вижу, кто воду мутит! Распустились! Философствуют, зажрались на советских хлебах… То все им нравилось, на всех углах аллилуйю пели, а теперь все плохо, все не по нраву! Интеллигенция!

В это слово «интеллигенция» он вкладывал какое-то особое, грубое, мрачное презрение. И я вдруг почувствовал, как во мне поднимается злоба к этому человеку, — уже не жалость, но злоба.

Мне показалось, что своими словами Кондаков оскорбляет и меня, что сейчас он противостоит многому из того, что было мне близко, чему я сочувствовал всей душой, всем сердцем.

— Интеллигенцию вы, Павел Семенович, оставьте! — резко сказал я. — Мой отец, если хотите, интеллигентом был. Он помощником мастера на заводе работал, не ахти какой чин. Но он всегда об учебе мечтал, рабфак окончил и всю жизнь, сколько я его помню, на курсы разные ходил. Старый уже был, а ходил. Все вечера учился. «Учеба» — это в нашей семье святое слово было…

— Да я не про то, — прервал меня Кондаков.

— Нет, вы именно про то! Вы в слово «интеллигенция» оскорбительный смысл вкладываете. Вы и само слово-то с какой-то растяжкой произносите: «Ин-те-лли-ген-ция!..» Такое впечатление складывается, будто умные и ученые люди — ваши личные враги.

Кондаков не слушал меня. Он снова зашагал по комнате, потом остановился и произнес, точно в глубоком раздумье, тихо и как-то несвойственно ему робко:

— Знаешь, Андрей, а может быть… пройдет все это, а?

— Нет, не пройдет! — твердо сказал я. — Назад дороги нет. Только вперед.

Кондаков промолчал.

«Но почему я не говорю с ним о себе? — подумал я. — Ведь я снят с работы, опозорен. Может быть, меня будут судить… А я стою вот тут и рассуждаю, когда горит мой собственный дом!»

Но, мысленно сказав себе все это, я тут же подумал, что есть неизбежная внутренняя связь между моей судьбой и всем, что происходит вокруг. И внезапно я понял, что напрасно ищу решения своей судьбы здесь, у Кондакова. Более того: если бы Кондаков и сумел найти выход из моего положения, то он наверняка был бы неприемлем для меня.