— Как же так? — хриплым голосом внезапно произнес Кондаков. — Как же это будет… без Сталина, а? Ведь все, все именем его… Ведь это конец, всему конец, Андрей, а?

Когда он произнес слово «конец», я вдруг почувствовал злобу.

— Какой конец, о чем вы, Павел Семенович?

— Не понимаешь? — неожиданно выкрикнул Кондаков. — Не понимаешь, мальчишка?! Ведь все на нем, на нем держалось! Понимаешь — все! А теперь что будет?

— Нет, я не согласен, Павел Семенович! Почему вы так говорите?

— Почему? — со злостью переспросил Кондаков. — Тебе еще объяснять это надо? Руководитель опору должен иметь, вот в чем дело! Я знаю: есть начальник главка, есть замминистра, есть министр. Даешь план — ты первый человек. Не даешь — они из тебя душу вынут! Вольны казнить, вольны миловать! И все ясно. Понял? А теперь чего хотят? Всем ветрам тебя открыть? А я стар на все стороны поворачиваться, стар, понимаешь?

— Чепуха какая-то! — воскликнул я. — Разве вы работаете для начальника главка или министра? И разве не должны коллектив, партийная организация в большей степени, чем раньше, влиять на руководителей? И почему это руководитель не должен чувствовать, что зависит не от какого-то Ивана Ивановича, а и от людей, которые трудятся здесь, рядом? Это вса так естественно, так правильно, так просто!

— Просто?! А что ты понимаешь в том, что просто, а что нет? Локоть укусить можешь? Нет? А кажется — просто! Луну вон видишь? — И Кондаков ткнул пальцем к окну, в котором виднелся узкий серп луны, повисшей, казалось, над самой горой. — Вот она, видишь? Близко? А попробуй достань! Невозможно? То-то! С виду оно все просто! А на деле?..

Он покачал головой и сказал каким-то совершенно иным, жалобным тоном:

— Зачем все это понадобилось?.. К чему?!

И вдруг я почувствовал, что для Кондакова дело совсем в другом — не в Сталине вовсе, а в себе самом, в Кондакове. Я понял, что он боится именно за себя, за свою «руководящую» судьбу, боится еще неизвестно чего, но боится! И если бы ему сказали, если бы хоть я ему сказал, успокоил, убедил бы, что осуждение культа личности не будет, наверняка не будет иметь никакого отношения к нему, Кондакову, к его линии жизни, к его посту, его методам работы, то он воспринял бы все это совсем иначе.

Но нет, никогда, ни за что на свете не стал бы я говорить тех слов, которые так хотел услышать от меня Кондаков!

— Размышляешь, философ? — с иронией сказал Кондаков, делая ударение на слове, «философ» и вкладывая в него пренебрежительно-обидный смысл, как обычно, когда говорил о людях интеллектуального труда. — Размышляешь? — повторил он. — Нечего тебе ответить!

— Есть! — громко сказал я.

— Е-есть? — как мне показалось, со скрытой насмешкой протянул Кондаков. — Ну, так скажи, просвети, сделай милость!

— Боюсь, что вы не поймете. А в сущности, все очень просто. После съезда мне легче стало работать и жить. Вот и все.

— Это в каком же смысле?

— В самом прямом. Во-первых, до съезда я провозился бы с этим штанговым креплением гораздо дольше, чем теперь. Вы с большей настойчивостью ставили бы мне палки в колеса. И в московских организациях больше бы к вам прислушивались. А если бы я начал уж очень «бузить», то вы меня попросту сняли бы с работы. Ведь так?

— А теперь что же, не прислушиваются? — с усмешкой спросил Кондаков, оставляя без внимания первую часть моей фразы.

— Не в этом смысл моих слов. Мне хотелось подчеркнуть, что сейчас на первом месте — дело. Конкретное дело. Оно решает. И еще я хочу сказать. Вы вот чувствуете, будто все, что на съезде произошло, вроде чем-то и против вас направлено. Так ведь? А мне вот кажется, что это мой съезд, что. он меня поддержал, во всем, что я задумал, поддержал. Понимаете? Мой это съезд, мой! И много, очень много людей так асе чувствуют.

— Хочешь сказать, что раньше мы о деле не думали?

— Нет, не хочу. Тогда я, выходит, самому себе бы, своему отцу бы в лицо плюнул…

Кондаков не дал мне договорить. Видимо, он решил, что сам наговорил слишком много, и не хотел продолжать разговор на эту тему.

— Словом, так, — сказал он уже своим обычным, чуть раздраженным, чуть усталым тоном, — с Чури-ным ты это дело ликвидируй. И немедленно. Есть у тебя парторганизация, есть профсоюз, — действуй. Только учти: с умом действуй. У меня все.

— А у меня нет! — резко заявил я. — Павел Семенович, когда же мы поговорим о деле? Я почти весь свой отпуск убил, чтобы отстоять наше предложение; отстоял; привез решение, а тут до него никому интереса нет. Так вот: я настаиваю, чтобы завтра же в дирекции было созвано совещание, на котором я доложу обо всем. И кроме того, ставлю вас в известность, что не позже чем через несколько дней приступлю к установке первых штанг. Вот теперь у меня все.

Я было уже подошел к двери, но задержался. Мне очень захотелось сказать Кондакову еще кое-что.

— Вот что, Павел Семенович, вы старше меня и по возрасту и по всему остальному. Нотаций читать вам не могу. Но… но взгляните хоть в зеркало на себя! Что с вами? Посмотреть на вас, послушать ваши слова — конец мира наступает, светопреставление. Это даже смешно!.. Вам когда-нибудь в трамвай приходилось на ходу вскакивать? Бывает, догоняет человек трамвай, — догнал, вскочил на ходу: все люди сидят спокойные, а этот дышит, как рыба на льду, суетится, кругом озирается… Такой контраст… Я вот сейчас полстраны проехал. Все люди какие-то спокойные, уверенные, у всех съезд радость вызвал… А вы ничего вокруг себя не видите. Что с вами?

Я ушел, не дожидаясь ответа Кондакова. Да и что он мог мне ответить?..

Я торопился. Мне надо было немедленно встретиться с Орловым и Трифоновым. Как они допустили этот чуринский дебош?..

И, вернувшись в нашу контору, я немедленно пошел к Григорию.

2

— …Ты разговаривал с рабочими? — спросил я Григория.

— Нет, — не глядя на меня, ответил он. — О чем я буду с ними говорить? Что я им скажу? Буду агитировать, приказывать? Сейчас не то время…

Я взорвался, услышав эти последние слова.

— И ты туда же?! Какое «не то» время? Кондаков, что ли, тебя убедил? Или Полесский? Чем это время «не то»?

— Мне трудно ответить коротко, одной фразой, — тихо сказал Григорий, — я еще и сам не до конца отдаю себе отчет во всем… Но факт остается фактом… До сих пор мы жили как под стеклянным колпаком… мы были слишком доверчивы…

— Общие фразы!

— Да пойми же ты, Андрей, — с внезапной страстностью произнес Григорий, — ведь человек отличается от животного тем, что-он мыслит, понимаешь — мыслит! Не может мыслящий человек, читая сегодняшние газеты, не размышлять о том, что там написано, и спокойно, как ни в чем не бывало заниматься очередными делами. Не может!

— А что же он должен делать, этот твой «мыслящий человек»? Распустить нюни? Волосы на себе рвать? С Чуриным дискуссии разводить? Так?

— Что ж, и у него есть свой счет.

— Какой? — не веря своим ушам, воскликнул я. — Какой у этого сукина сына счет? К кому он в претензии? За что? Ведь его в лагерь посадили, потому что он продуктовыми карточками спекулировал!

— Ты забыл о невинных людях, также попавших в лагерь.

— Не забыл, нельзя про это забыть. Но Чурин-то здесь при чем?

Григорий ничего не ответил. Наступило молчание. Мне было обидно за Григория. Что-то сломалось в нем.

— Григорий, поверь! — снова обратился я к нему. — Ты думаешь, я не понимаю, как все это сложно? Как нелегко в каждом конкретном случае отделить правильное от неправильного?.. Но надо быть верным в главном. И поверь мне, не может быть всепрощения и поголовного отпущения, грехов! Чурин ведь шкурник и уголовник… Эх, ну как мне убедить тебя! Жалко, что нет Ирины, я уверен, что она была бы на моей стороне и сумела бы доказать тебе, что…

Увлекшись, я не сразу заметил, как при слове «Ирина» лицо Григория изменилось. Глаза его потемнели, и весь он стал каким-то сумрачным. Он прервал меня:

— Ирину ты оставь.