Изменить стиль страницы

Хозяйка, поставив на стол мису с ухой и пироги, ушла в чулан. Дедевшин ел, поглядывая на Федора, тихо говорил:

— Охота Крыштофту на чертеж поглядеть, как бояре город думают ставить. Приветный он, Крыштоф Казимирович, и в науках разумеет.

Федор все еще думал о своем, покосился на Дедевшина: с чего вздумал дворянин купчину расхваливать.

— В науках разумеет, да в чертеж глядеть ему не след.

Поднялся, достал из кишени две деньги, бросил на стол, и к Дедевшину со злостью:

— Про Европы, Ондрей Иванович, толкуешь, а слыхал ты, как в Европах попы людей жгут?

Дедевшин не успел ответить, Федор взял колпак, вышел из харчевой.

Было время послеобеденное. На торгу пыль, жара, пустота. У ларей и амбаров дремали торговые люди — кто вытянувшись на кошме, кто сидя. Иные лавки были прикрыты, — хозяева, оставив товар на подручных, ушли подремать часок дома.

Федор миновал ряды, когда из-за ларей, с визгом и гамом на торг вывалились накрашенные, бровастые веселые женки. У одной нос разбит в кровь, под глазами вздулись синяки. За женками посадские бабы с каменьями и кольями. Дремавший на рогоже ярыга продрал глаза, закричал. Прибежало двое стрельцов, с бранью стали толкать — один веселых женок, другой посадских баб. Торговые люди продирали глаза, бежали смотреть на драку. Прихромала Хионка Рябая, хозяйка харчевой, избоченясь, криком подбадривала посадских баб. Те бросали в женок каменьями, цепляясь стрельцу-миротворцу в бороду, вопили:

— А пошто они мужиков от дворов отбивают?

— Повыбьем вон, штоб и духу не осталось.

— Подьячие посулы имают и за то б… мирволят.

Веселые женки лаялись непотребно, дразнились, казали срамное. Прискакал объезжий голова, бросился лупить плетью, не разбирая правого и виноватого.

Дедевшин догнал Федора за торгом:

— Главное из памяти вон: Крыштоф Казимирович в воскресенье тебя на пирушку звал.

14

Старая хозяйка Секлетиния не поднималась. Кость срасталась плохо. Старуха лежала в чулане, бормотала молитвы или слушала рассказы захожей старицы. Федор, возвращаясь вечером в свою хоромину, ждал, пока смолкнет в чулане старухино бормотание и можно будет подняться наверх в светелку.

Онтонида открывала дверь, обвив Федорову шею полными руками, шептала:

— Жаланный мой, коханый…

Федор прижимался нетерпеливыми губами к горячим Онтонидушкиным губам. Глядел в милые глаза.

Мерцала перед завешенными образами серебряная лампада. Во дворе караульщик старик Назарка стучал колотушкой, отгонял лихих людей. Онтонида, ласкаясь, просила:

— Расскажи, коханый, как в чужих землях люди живут…

Слушала Федора жадно, смотрела на любимого большими глазами. Как-то спросила нарочно равнодушным голосом:

— Джульку крепко любил? — и отвернулась, не дождавшись ответа. Уткнулась лицом в подушку, тихо плакала. Вытерев слезы, грустно сказала:

— Не гневайся, жаланный, сердце завистью распалилось. Какая Джулька счастливая была, любилась без помехи! Охти мне, мужней, горемышной.

Розовое входило в светелку утро, и Назарка переставал стучать колотушкой. Федор неслышно спускался по лесенке в хоромину. Ненадолго засыпал крепким сном.

Приглядываясь иногда к серебряным нитям в льняной бородке, усмехался грустно запоздалой любви. Думы были сладкие — о ласковой Онтонидушке, горькие — о бездомовной жизни, о недолгом счастье с мужней женой.

Быстро летели дни. Незаметно прошло лето. Медно подернулись сады и близкий бор. По утрам падал на землю туман. Тусклым пятном висело над оврагами и холмами холодное солнце. Федор, поднявшись после короткого сна, наскоро ополаскивал лицо, шел через мост на ту сторону, в старый город. В тумане перекликались деловые мужики и хрипло кричали присмотрщики. У Крылошевского конца уже клали прясла. Федор смотрел, как подручные мужики таскали тесаный камень. Каменщики накладывали известь. Стены росли медленно, и это вызывало у мастера досаду.

Перед полуднем приезжали бояре — князь Звенигородский в возке и Безобразов на сером иноходце. За боярами трусил объезжий голова. Звенигородский с каждым днем все больше раздавался в теле, глаза совсем заплыли. Деловые мужики, завидев князя, тянули с голов колпаки, шептались — как держит возок бояринову тушу, кидались искать мастера.

Звенигородский каждый раз спрашивал у Федора одно и то же: по чертежу ли кладут прясла. Услышав ответ, мычал в бороду:

— Ну! ну! Ладно, пускай кладут.

Иногда, продравши сонные глаза, грозил Федору:

— Деловым людишкам не норови; ведомый ты, Федька, поноровщик.

Безобразов подъезжал к возку, успокаивал Звенигородского:

— Того, князь Василий Ондреевич, не опасайся, за деловыми людишками я сам пригляжу. Глаз у меня, ведомо тебе, острый.

И усмехаясь красными вурдалачьими губами, отъезжал.

Хвастался Безобразов не зря. Деловые люди серого иноходца и лягушиного цвета однорядку боярина видели часто. Ездил Безобразов с холопом Томилкой Копыто, дюжим и длинноруким. Подкрадывался боярин татем, высмотрев присевшего отдохнуть мужика, кивал холопу. Чертом подлетал Томилка к нерадивому, полосовал по чему попало тяжелой плетью с проволочными когтями. Боярин, упершись в бок кулаком, гоготал:

— Ого-го-го! Жги его, сироту, Томилка, вот так, да по рылу, по рылу!..

Перед праздником животворящего креста вернулся домой Елизар Хлебник. Пять недель пробыл он в Старицком уезде с сыном боярским Булгаком Битяговским: гнали в Смоленск обозы с камнем. Хлебник похудел, борода вытянулась, глаза смотрели жадно. Торопился урвать, где было можно, думал часто: «Такого дела сто лет жди — не дождешься, город ставить в кой веки государь надумает». В приказной избе пошушукался с дьяком Перьфирьевым, получил от Булгака Дюкарева деньги расплатиться в Старице с мужиками камнедельцами и кирпичниками, у воеводы выпросил стрельца для обережения казны в пути.

Заглянул Елизар и в Федорову хоромину. Сел на лавку, спросил, доволен ли нахлебник кормами, не в обиде ли на что.

— Что кирпич с Касплянского завода не везут, бога ради, Федор Савельич, прицеп не чини и князю не доводи. Охудали мужики, обесконели, не то кирпич возить — пашню взодрать нечем… — Про себя подумал: «Малым сироты откупились, по алтыну со двора, погнать бы с подводами в самое жниво — и по два бы дали».

Иконописное лицо у Елизара стало умильным. Федор удивился, с чего вздумал Хлебник юлить. Сказал:

— До непогоды кирпича хватит, а остальной по зимнему пути вывезут.

Елизар посидел еще, ушел сутулясь, нескладный, в засаленном зипуне.

Погостивши дома два дня, Хлебник укатил. Вечером Федор поднялся в светелку. Онтонида кинулась навстречу, припала, затряслась от плача. Сбросив рубаху, показывала тело, исполосованное багровыми рубцами:

— Опять немилосердно стегал…

Лежа рядом с Онтонидой, Федор смотрел в заплаканные Онтонидушкины глаза, говорил:

— Дома нет, чтобы хозяин женку не мучил — кто плеткой, кто вицами, будто младенца. И попы тому жестокосердию потворствуют.

Онтонида поднялась на локте:

— А как же мужу женку не бить? — Смотрела на любимого удивленными глазами, на ресницах еще дрожали слезинки. — Не того сердцем кручинюсь и плачу, что больно, а что немилый — постылый бьет. — Вскочила. — Охти мне, опять святых завесить забыла! — Вернулась. Смеялась, ласкаясь. — Был бы хозяин, погуляла бы по спине плетка, он богобоязный, не то что ты, латынщик коханый…