Изменить стиль страницы

– А теперь, значит, он спокойно спит? – опять не выдержала я, – И священник ваш – тоже? Может, она, -я кивнула на Зину- тоже кому-нибудь исповедовалась?

– Этого я не знаю, но навряд ли. Православный священник к нам приезжал очень редко..

– Фу-у!- только и вздохнула я, пытаясь переварить все услышанное.

– Если Вам так все это противно, тогда почему же Вы до сих пор служите?- скорее участливо спросил его Ойшин.

– А куда мне деваться? Дезертировать? Как я отсюда убегу? И то хорошо, что сюда перевели. Я был близок к тому, чтобы тронуться. Вот только от памяти не сбежишь никуда, как бы тебе ни хотелось. А теперь вот еще и это…

– А Вы не боялись, что она Вас – тоже…? Если Вы заведете с ней речь о брате?

– А для меня после смерти Хорхе все в жизни потеряло смысл. Тем более этот купленный кровью паспорт..Но я все-таки ждал, когда у нее будет увольнительная. Чтобы она была без оружия и не смогла бы и меня в затылок…

– Ребята, – вмешался Ойшин, – все это хорошо и даже прекрасно. Нет, конечно, не то, что происходит в Ираке… Но нам надо уходить отсюда, и как можно скорее. Уже два часа ночи. Светать начнет около семи. А если какой-нибудь влюбленной парочке вдруг вздумается прогуляться здесь по пляжу в эту лунную ночь?

– Не вздумается, – сказал сержант Альварес. -Сейчас же не выходные. Сегодня вторник. Туристы отсюда далеко. А местным – им утром надо вставать, им не до прогулок. Она наверняка это знала, иначе бы Вас сюда не привела. Хотел еще Вас спросить, чем это Вы ей так не угодили, но Ваш муж прав: сейчас не время. Уходите. Уходите скорее, а я останусь здесь. За меня не беспокойтесь. Все будет в порядке. Я вас не выдам – и вы не выдавайте меня. Встретимся, когда все успокоится. Ладно?

Я хотела было спросить, а зачем это нам еще после этого надо встречаться, но так действительно можно было разговаривать до скончания века.

…Плохо помню, как мы добрались до дома. Помню только что я сидела позади Ойшина на мотороллере, крепко обхватив его за талию обеими руками: на этот раз это не напугало ни его, ни меня. И как в ушах у меня свистел теплый ветер. А глаза неумолимо слипались, хотя, казалось бы, после такого заснуть было невозможно…

Когда мы вошли в дом, я только и успела сказать Ойшину:

– Эта дурочка решила, что я работаю на российскую разведку… Хотела отвезти меня на базу…- и «отключила связь»…

… Я не помню, сколько я проспала после этого. Сон был бесконечным, тягучим – и очень тяжким: тревожным, полным выбравшихся откуда-то из подсознания сновидений.

То мне виделся маленький пухлый кареглазый карапуз в жаркой южной августовской степи – и какой-то внутренний вкрадчивый голос шептал мне: «Если не станет этого мальчика, ничего не случится с твоей страной…Не будет гражданских войн, не будет террора, не будет бездомных детей, не будет массовой проституции и бандитизма, не будет бомжей.. Никому не придет в голову, что можно торговать другими людьми – на исходе XX века. Люди не будут искать еду на помойках, их не будут выселять из квартир за неуплату, богатые отцы не будут отбирать детей у матерей – потому что это их «инвестиция»; не будет массовых абортов, войны в Югославии не будет… Америка не осмелится напасть на Ирак. Не будут страдать миллионы людей во всем мире… Ну же, Женя, ну!…

И я знала, что голос этот был прав, но мне становилось так жутко, что я просыпалась в холодном поту. Правда, лишь на минуту- и тут же проваливалась в следующий сон, где из стенки дивана вдруг нежиданно вырастал будто джинн из бутылки, давно знакомый мне бородач с кроличьими верхними зубами, похожий на раввина из черты оседлости. Он смотрел на меня так, словно вместо глаз у него был рентгеновский аппарат – и весело улыбался. Но я в то время еще не знала, что значат такие взгляды… Я пыталась отогнать это новое видение и возмущенно восклицала:

– А Вы-то что здесь делаете? Вы случайно не ошиблись адресом? А ну-ка, кругом, шагом марш – и шасть обратно в свою Ирландию, или, еще вернее, в Америку- за инвестициями, господин хороший!

Бородач открывал рот, пытаясь мне что-то ответить- и растворялся в воздухе. На ето месте возникал другой, очень знакомый человек, имени которого я никак не могла вспомнить. У него были длинные, светлые волосы и печальная улыбка. Он смотрел на меня одобрительно, но ничего не говорил. Наконец я сообразила, кто это.

– А про Вас говорят все время, что Вы обязательно поддержали бы то, что у вас там сейчас творится. Вашим именем прикрываются как фиговым листком все, кому не лень. Вы и вправду поддержали бы капитуляцию, назвав ее победой? – спросила я его. Молодой человек улыбнулся.

– Мо кара , – сказал он, – Это кто тебе такое сказал: может, тот мой друг, что оказался британским шпионом? Никогда в жизни я бы не стал просить индульгенций у янки и их благословения для нашей социалистической республики….

И мы с ним, не сговариваясь, на два голоса затягивали:

“Come all ye young rebels, and list while I sing,

For the love of one's country is a terrible thing.

It banishes fear with the speed of a flame,

And it makes us all part of the patriot game.”

Но рассвет все не наступал. Вместо этого становилось душно.

…Почему такая боль, откуда- во всех суставах, во всех костях, везде? Почему так кружится голова? И холодно, очень холодно…Кто-то кладет мне на лоб теплую руку

– Это лихорадка денге, – слышу я незнакомый голос.

Я слышу эти слова и шестым чувством понимаю, что говорят обо мне. Что это я больна этой самой лихорадкой. Но я не могу открыть глаза, чтобы посмотреть, кто это говорит, а сознание уже уносит меня куда-то далеко-далеко.

…Я стою в очереди перед старинным московским особняком. На дворе октябрь, холодно, накрапывает дождь, а очередь – нескончаемая, длиннее чем в Мавзолей, и продвигается вперед она по миллиметру. Какая тут колбаса, какие импортные сапоги – нет, это очередь в голландское посольство, куда я пришла за визой, когда мои амстердамские хозяева прислали мне приглашение приехать туда во второй раз. В первый раз документы за нас оформляло министерство образования, и мне никогда не приходилось стоять в этой очереди. Я даже не представляла себе ее размеры. Мне чуть не стало плохо, когда я ее увидела.

Дождь моросил все сильнее и вскоре перешел в ливень. Стоявшие в хвосте очереди оккупировали подъезды ближайших домов. Видимо, так было здесь каждый день, потому что местные жильцы неимоверно на нас ругались. Я обратила внимание, что лица у окружающих были какие-то одержимые: кроме этой очереди для них не существовало ничего на свете. В глазах их горел нездоровый блеск, а говорили они исключительно и визах, приглашениях и о том, как «там». Очередь делилась на тех, кто уже побывал «там» и тех, кто «там» еще не был. Мне стало даже интересно, где же это наши граждане в таких количествах успели познакомиться с голландцами? Стоявшие рядом меня тоже спросили, есть ли у меня приглашение, а узнав, что я уже побывала «там», начали выспрашивать у меня подробности. Я рассказала о своих – позитивных тогда еще -впечатлениях от предыдущей поездки. Народ с интересом слушал. На лицах их было написано благоговеющее «вот это да! Цивилизация, что и говорить! Не нам, серым, чета!»

Выходившие из дверей посольства с визой раздувались от гордости, словно майские лягушки на болоте. И на их лицах читалось уже другое: высокомерие «приобщившихся к цивилизации». Хотя они еще даже не доехали до Шереметьева. Куда это я попала, что это за люди такие странные?

И только часа через два стояния по этим многострадальным подъездам, в этой одержимой чувством собственной исключительности и вместе с тем какой-то жалкой толпе, не интересующейся уже ничем из того, что происходило вокруг нее, до меня дошло наконец, что все эти люди собирались вовсе не в Нидерланды. Это были мечтающие выехать в Израиль – пока еще с визитом к родственникам, но в перспективе на ПМЖ. Просто у Израиля тогда еще не было в СССР своего посольства. И Нидерланды взяли эту роль на себя, под бременем вины перед собственными евреями времен войны, о котором я уже упоминала. Комизм ситуации был еще и в том, что все, что я рассказывала им о Нидерландах, стоявшие со мной в одном подъезде в свою очередь тоже приняли за рассказ об Израиле!