Изменить стиль страницы

– За что?

– За надежду. Вы знаете, национализм маленького народа, наверно, все-таки совершенно другая вещь, чем национальные чувства народа большого. Вот смотрите, как страстно желают корейцы объединения своей страны. Правда, они достаточно научены немецким примером, чтобы желать объединения не любой ценой, а на собственных условиях… Но национальное чувство у них очень сильное. А вот я, как завижу всех этих гламурных Дунек и Ромок в Европе, так мне вовсе не хочется с ними объединяться. Я не чувствую, что они принадлежат к одному народу со мной, хоть они и говорят вроде бы на одном со мной языке. И ничего не имею против, если бы между нами построили высокую неприступную стену. Только с какой это стати мы должны уступать им пол-страны? У нас и так уже есть своя демаркационная линия – она проходит по МКАД. Пусть лучше убираются к своим духовным папикам за океан – только без награбленного, а, используя крылатое выражение Жириновского, с одной зубной щеткой. Раз капитализм такая замечательная система, а сами они такие умники – им же ведь не доставит труда заново нажить себе там состояния, исключительно собственным трудом, а?

Товарищ Орландо весело рассмеялся.

– Всякий раз, когда я сталкиваюсь вот с такими глиняными парнями и барышнями, с этими Робинами-Бобинами Барабеками отечественного разлива я невольно спрашиваю саму себя: неужели это наш народ?

– Совьетика, есть такая замечательная советская книга о войне – «Чайка» Николая Бирюкова. Прототипом главной героини ее была героиня Великой Отечественной войны Лиза Чайкина. Может, читала?

– Читала, только давно.

– Там фашист говорит героине перед расстрелом: «Глупо умирать за народ, который предавал тебя минута опасность». А она помнишь что отвечает ему? «Это сучка, не народ. Народ- там!»- и показывает на лес с партизанами… Так и у вас сейчас. Все фефелы и «крутые парни» на телеэкранах – это сучки, не народ. А народ – там, вне поля зрения телекамер… Но он жив. И ждет своего часа.

В этот момент на палубу вернулся Ойшин. Долговязая фигура его сутулилась больше обычного, а еще мне показалось, что и лицо у него было расстроенное. Может, что-то случилось дома? В любом случае, я ощутила, что задушевный наш с товарищем Орландо разговор будет прерван – даже если и не словами Ойшина, то его молчанием. Была нарушена внутренняя гармония атмосферы.

– Нам завтра рано вставать, товарищ Орландо, – поспешно сказала я, – Очень здорово с Вами разговаривать, но пора, как говориться и баиньки. Если Вы еще помните такое выражение по-русски. …

Когда мы спускались к каютам, которых на «Эсперансе» было три, Ойшин вдруг сказал:

– Извини, Женя… Ты не против того, чтобы мы… Чтобы мы остановились на ночь в одной каюте? Не подумай ничего нехорошего. Я не стал бы просить тебя, но мне сейчас довольно скверно. Может, поговорим немного – неважно о чем?

– 

Если честно, то я очень растерялась.

– Что-нибудь случилось? – спросила я, – Что-нибудь в письме?

– Нет, – покачал Ойшин головой, – В письме-то как раз ничего такого… Просто оно от моего брата Падди…А я думал, что…. В общем, это неважно, что я думал, но мне не хотелось бы сейчас быть одному….

Я колебалась. Я хорошо понимала, как он себя чувствует: сама совсем недавно была в таком же состоянии, когда лазила по вечерам по крышам, но все-таки как-то…

– Ладно, – сказала я, – Только я очень устала, просто с ног валюсь, поэтому долгого разговора тебе не обещаю. Не обижайся. Если увидишь, что я засыпаю в середине разговора, я тебя лучше утром как следует выслушаю, идет?

На самом деле я и сама боялась открыть конверт с полученным мною письмом и решила не делать этого до самого возвращения на Кюрасао, как у меня ни чесались руки. Но вдруг письма от Ри Рана там снова нет? А два человека в состоянии депрессии в одной каюте – это будет уже слишком.

– Идет, – сказал Ойшин как-то тускло, – Я тоже устал.

Мы не стали даже зажигать свет в каюте – свалились на кровать словно два снопа в августовском поле. Как были и в чем были.

Ойшин молчал.

– Ну, начинай!- не выдержала я.

– Что начинать?

– Говорить, конечно.

– А если мне хочется не говорить, а реветь в три ручья, а не получается, да и по статусу не положено – ведь я мужчина? – сказал Ойшин так тихо, что я его с трудом расслышала.

– Что, так плохо?- посочувствовала я.

– Да, так плохо…

– Ну, тогда… Я не знаю… – и я осторожно погладила его по голове, как маленького, внутренне ужасаясь собственному поступку.

– Спасибо, – сказал Ойшин и молча уткнулся носом мне в волосы. Я невольно со всей эмоциональной силой ощутила, насколько ему было грустно. Через пять минут мы уже спали как убитые.

– Знаешь, мне кажется, что настоящая Ирландия умерла вместе с фермером Фрэнком, – успела сказать еще я. Сама не знаю, почему я сказала именно это. Мысли у меня путались, и язык ворочался с трудом. Последнее, что я услышала до того, как меня сморило, был ответ Ойшина:

– Неправда. Ведь есть еще я….

…Но наутро Ойшин не стал ничего мне рассказывать. Мы просто подхватили свой скромный багаж и покинули борт «Эсперансы» когда еще только-только начинало светать, на небе еще светились последние звезды (Фидельчик, который у меня истинный «жаворонок», обычно просыпаясь на рассвете, просил меня такие звезды «потушить»!), на море был отлив, а на других яхтах все, нагулявшись за ночь, крепко спали…

Вечером того же дня мы вернулись на Кюрасао.

****

..Июль прошел, и закончился август – самый жаркий на Кюрасао месяц; наступил сентябрь, а мы все еще так и не продвинулись ни на шаг в выяснении того, что же готовится за высокими воротами американской базы. Все мое существо к тому времени уже было настолько захвачено решением поставленной перед нами задачи, что у меня не оставалось сил ни на какие другие мысли. И даже тот факт, что письма от Ри Рана в привезенном от Сирше конверте снова не оказалось, на этот раз не вывел меня из равновесия.

Да, когда я обнаружила, что так горячо ожидаемого мною листочка в конверте нет, я почувствовала острый укол в сердце. Да, на сердце у меня теперь была постоянная глубокая печаль при одном только воспоминании о тех веселых черных глазах и о глуховатом низком голосе, а еще больше – при мысли о наших общих с ним мечтах и планах на будущее. Но раскисать сейчас было ну просто никак нельзя. «Вот выполним с тобой боевой приказ, Лизавета…» – а тогда уже будем и плакать в подушку…

«В конце концов, может быть, он мне только привиделся»,- уговаривала я себя в те редкие минуты, когда отогнать подобные мысли мне не удавалось никакими стараниями. Ведь такие люди бывают, наверное, только в сказках. Такие страны, как его, бывают только в мечтах. Так уговаривала я себя, закусив губы. У Ри Рана могла быть тысяча причин, чтобы передумать . И жизненные обстоятельства могли измениться за полтора года до неузнаваемости, и в конце концов, грубо говоря, «с глаз долой- из сердца вон»…. Дело-то житейское, как сказал бы Карлсон. Но в последнее мне все-таки никак не верилось. Ведь Ри Ран-то для меня тоже давно уже «с глаз долой», а вот «из сердца вон» все никак не получается, даже когда я сама хочу этого, чтобы не так сильно переживать, когда наконец узнаю причину его молчания… Со слов мамы в письме, кстати, было трудно что-либо понять. Она писала, что видеть Ри Рана они стали реже – потому, что он занят на работе, но дочки его заходят к ним по-прежнему так же часто: взяли своего рода шефство над моими хлопцами, обучают их премудростям корейского языка, а Лизу в свободное время выводят погулять в парк – под руки, с двух сторон… Я же говорила, что в Корее не пропадешь! Это тебе не «хождения по мукам» с больным ребенком по европейским больницам…

…В конце концов, может быть, он действительно просто очень занят на работе! И разве это не моя собственная мама говорила, что «нормальные мужики писем не пишут»? С такими мыслями я обычно засыпала.

Ойшин тоже справился к тому времени уже со своей печалью, причина которой так и осталась мне неизвестной. По крайней мере, внешне справился точно, а что там творилось у него в душе, я угадывать не берусь. Всем известно, что чужая душа – потемки.