Когда стемнело, явился Алексей Гогин, в полушубке и валенках; расстегивая полушубок, он проворчал:

– Какая антипатичная прислуга у вас, глазки – точно у филера.

Простуженно кашляя, он сел к столу и спросил:

– Нет ли водки?

А выпив рюмку, круто посолил кусок хлеба и налил еще.

«Как в трактире», – отметил Самгин. Пережевывая хлеб, Гогин заговорил:

– Просим вас, батенька, съездить в Русьгород и получить деньги там, с одной тети, – к слову скажу: замечательная тетя! Редкой красоты, да и не глупа. Деньги лежат в депозите суда, и есть тут какая-то юридическая канитель. Можете?

– А – подробнее? – спросил Самгин; Алексей развел руками:

– Подробнее – ничего не знаю. Фамилия дамы – Зотова, вот ее адрес. Она, кажется, родня или приятельница Степана Кутузова.

«Хороший случай уехать отсюда, – подумал Самгин. – И пусть это будет последнее поручение».

– Правда, что когда на вас хулиганы напали – Любаша ухлопала одного? – спросил Гогин, когда Клим сказал ему, что едет.

Было неприятно вспомнить о нападении.

– Да, она стреляла, – сухо ответил Самгин.

– Убила?

– Он встал и пошел. А я забыл взять револьвер. Сказав это, Самгин вспомнил, что револьвер у него был взят Яковом, и рассердился на себя: зачем сказал?

– Ну, вот и поплатились за это, – равнодушно выговорил Гогин. – Любаша – у нас, и в полном расстройстве чувств, – устало продолжал он. – У нее рука переломлена, и вообще она помята. Пришла к нам ночью, совершенно угнетенная своим подвигом, и до сей поры городит чепуху о праве убивать сознательных и бессознательных. Выходит так, что ее, Любашу, убить можно, она – действует сознательно, – сама же она, как таковая, не имеет права убивать нападающую сволочь. Хороший она товарищ, ценный работник, но не может изжить народнической закваски, христианских чувств. Она там с моей сестрицей такие диспуты ведет, – беги вон! Вообще – балаган, как говорит Кутузов.

Он встал, подошел к зеркалу, высунув язык, посмотрел на него и проворчал:

– Заболеваю, чорт возьми! Температура, башка трещит. Вдруг свалюсь, а?

Он снова подошел к столу, выпил еще рюмку водки и стал застегивать крючки полушубка. Клим спросил:

– Что же теперь будет делать партия?

– То же самое, конечно, – удивленно сказал Гогин. – Московское выступление рабочих показало, что мелкий обыватель идет за силой, – как и следовало ожидать. Пролетариат должен готовиться к новому восстанию. Нужно вооружаться, усилить пропаганду в войсках. Нужны деньги и – оружие, оружие!

Он стал перечислять боевые выступления рабочих в провинции, факты террора, схватки с черной сотней, взрывы аграрного движения; он говорил обо всем этом, как бы напоминая себе самому, и тихонько постукивал кулаком по столу, ставя точки. Самгин хотел спросить: к чему приведет все это? Но вдруг с полной ясностью почувствовал, что спросил бы равнодушно, только по обязанности здравомыслящего человека. Каких-либо иных оснований для этого вопроса он не находил в себе.

– По форме это, если хотите, – немножко анархия, а по существу – воспитание революционеров, что и требуется. Денег надобно, денег на оружие, вот что, – повторил он, вздыхая, и ушел, а Самгин, проводив его, начал шагать по комнате, посматривая в окна, спрашивая себя:

«Неужели Гогиными, Кутузовыми двигает только власть заученной ими теории? Нет, волей их владеет нечто – явно противоречащее их убеждению в непоколебимости классовой психики. Рабочих – можно понять, Кутузовы – непонятны...»

Фонарь напротив починили, он горел ярко, освещая дом, знакомый до мельчайшей трещины в штукатурке фасада.

«В таких домах живут миллионы людей, готовых подчиниться всякой силе. Этим исчерпывается вся их ценность...»

Через день он снова попал в полосу- необыкновенных событий. Началось с того, что ночью в вагоне он сильнейшим толчком был сброшен с дивана, а когда ошеломленно вскочил на ноги, кто-то хрипло закричал в лицо ему:

– Что? Крушение? – и, толчком плеча снова опрокинув его на диван, заорал:

– Спички... чорт! Эй, вы, кто тут? Спички! Вагон встряхивало, качало, шипел паровоз, кричали люди; невидимый в темноте сосед Клима сорвал занавеску с окна, обнажив светлоголубой квадрат неба и две звезды на нем; Самгин зажег спичку и увидел пред собою широкую спину, мясистую шею, жирный затылок; обладатель этих достоинств, прижав лоб свой к стеклу, говорил вызывающим тоном:

– Ну, что же? Стоим у семафора. Ну? Дверь купе открылась, кондуктор осветил его фонарем, спрашивая:

– Все благополучно? Никто не ранен?

– М-морды, – сказал человек, выхватив фонарь из рук его, осветил Самгина, несколько секунд пристально посмотрел в лицо его, потом громко отхаркнул, плюнул под столик и сообщил:

– Теперь – не уснуть!

Слабенький и беспокойный огонь фонаря освещал толстое, темное лицо с круглыми глазами ночной птицы; под широким, тяжелым носом топырились густые, серые усы, – правильно круглый череп густо зарос енотовой шерстью. Человек этот сидел, упираясь руками в диван, спиною в стенку, смотрел в потолок и ритмически сопел носом. На нем – толстая шерстяная фуфайка, шаровары с кантом, на ногах полосатые носки; в углу купе висела серая шинель, сюртук, портупея, офицерская сабля, револьвер и фляжка, оплетенная соломой.

– Какого же дьявола стоим? – спросил он, не шевелясь. – Живы – значит надо ехать дальше. Вы бы сходили, узнали...

– Удобнее это сделать вам, военному, – сказал Самгин.

– Военному! – сердито повторил офицер. – Мне сапоги одевать надо, а у меня нога болит. Надо быть вежливым...

Он снял фляжку, отвинтил пробку и, глотнув чего-то, тяжко вздохнул. Опасаясь, что офицер наговорит ему грубостей, Самгин быстро оделся и вышел из вагона в голубой холод. Ночь была прозрачно светлая, – очень высоко, почти в зените бедного звездами неба, холодно и ярко блестела необыкновенно маленькая луна, и все вокруг было невиданно: плотная стена деревьев, вылепленных из снега, толпа мелких, черных людей у паровоза, люди покрупнее тяжело прыгали из вагона в снег, а вдали – мохнатые огоньки станции, похожие на золотых пауков.

Самгин пошел к паровозу, – его обгоняли пассажиры, пробежало человек пять веселых солдат; в центре толпы у паровоза стоял высокий жандарм в очках и двое солдат с винтовками, – с тендера наклонился к ним машинист в папахе. Говорили тихо, и хотя слова звучали отчетливо, но Самгин почувствовал, что все чего-то боятся.

– Дотащишь до станции? – спросил жандарм.

– Нельзя, – сказал, машинист. Кто-то вздохнул.

– Черти! Убьют – и не охнешь. Самгин тихонько спросил солдата:

– Что случилось?

– В паровозе что-то, – неохотно ответил солдат, но другой возразил ему:

– Да нет! Рельса на стрелке лопнула. Коренастый солдат вывернулся из-за спины Самгина, заглянул в лицо ему и сказал довольно громко:

– Это нас, усмиряющих, хотели сковырнуть некоторые злодеи!

И, сделав паузу, он прибавил:

– В очках.

Первый солдат миролюбиво вмешался:

– Ничего неизвестно.

Но коренастый не уступал:

– Жандарм сказал: покушение.

Коренастый солдат говорил все громче, голос у него немножко гнусавил и звучал едко.

«Такие голоса подстрекают на скандалы», – решил Самгин и пошел прочь, к станции, по тропе, рядом с рельсами, под навесом елей, тяжело нагруженных снегом.

Впереди тяжело шагал человек в шубе с лисьим воротником, в меховой шапке с наушниками, – по шпалам тоже шли пассажиры; человек в шапке сдержанно говорил:

– Мало у нас порядка осталось.

– Смятение умов, – поддержал его голос за спиной Самгина.

– Никто никого не боится, – сказал человек в шубе, обернулся, взглянул в лицо Клима и, уступая ему дорогу, перешагнул на шпалы.

У паровоза сердито кричали:

– Где у вас командир?

– Не твое дело. Ты нам не начальство.

– Смотри у меня! Гнусавый голос взвизгнул:

– А что на тебя смотреть, ты – девка? Наплевать мне в твои очки!